Мураталиев Муса
Официальный сайт писателя
Главная страница » Муса Мураталиев. Хваткий мой. (Повесть)

Муса Мураталиев. Хваткий мой. (Повесть)

автор Муса Мураталиев
Комментариев нет

Тынар

1

…Жил на свете одинокий молодой тынар[1] 1. И никто его не знал: совсем тынар тот молоденький был.

Только-только мать-тынарка выпихнула птенца из гнезда, отправляя в первый полет, и пролететь-то соколенок успел всего ничего, до сучка ближайшей сосны, а посмотрел оттуда вверх и… он уже чужой. Соколиха потом изо всех сил стала выпихивать другого птенца, но тот покидать гнезда упорно не желал. Отец нахохлился, сидя на краю свитой из прутьев корзинки, строгий, но безучастный, а молоденький видел и слышал возню матери и брата. Ему захотелось вернуться в родное гнездо — сдержался и нахохлился тоже. Все равно соколиха не дала бы ему приблизиться, вылетела бы навстречу отогнать подальше.

Сын стал чужим для нее.


Так просидел молодой тынар на сосне полдня. И все следил за тем, как бестолково возилась мать, уже чужая, и младший брат, тоже будто чужой. Наконец отцу, видно, надоела эта возня: резким взмахом крыльев он взмыл вверх, так что гнездо заходило ходуном, и завис на мгновение прямо над молоденьким, что сидел на сосновом суку. Пронзительно глянул, призывно. Легкость отцовского взлета, проворность и быстрота — был рядом, а вон уже там, над шатром сосны, вон уже удаляется за деревья — удивили. И молоденькому захотелось так же, без натуги, взметнуться и полететь. Тынаренок напружинился, съежился весь, как обычно делала перед взлетом мать-тынарка, но остался на месте, вцепилсяв сучок — ведь никто не подтолкнул его на сей раз. Неожиданно для себя вдруг расцепил когти-пальцы, а когда начал падать вниз, крылья сами раскрылись, и он почувствовал нужную опору в воздухе. Летит, он летит!

Быстро ощутил он и неудобство от неуправляемого полета, тяжелым вдруг стало тело. Напуганный наплывающей в глаза землей, устремился опять к сосне. Вот тут можно сесть. А как? Подобрать все перья, и маховые, и кроющие, вытянуть их вдоль тела, сжаться — так всегда делала мать-тынарка, когда возвращалась с добычей к птенцам и садилась на край гнезда, так и сын ее сделал. Вышло легко и просто. Опустил обе лапы на ветку, растопырил пальцы, ощутил подушечками пальцев холодок сосновых игл.

Ай! — все вокруг покатилось куда-то вниз. Замахал, замахал крыльями тынаренок и сообразил, что веточка оказалась слишком тонкой для него. Никто еще не учил его выбирать ветку по себе, а теперь что-то подсказало ему, что каждой птице нужно находить свою ветку.

Молоденький отпустил ненадежную опору, перемахнул на сухой обломанный сучок, что торчал прямо из ствола. Подушечки пальцев под нетвердыми еще коготками почувствовали гладкую твердость сучка. Точно прутья в родном — нет, чужом уже — гнезде.

Тяжесть тела сучок выдерживал, и молоденький успокоился.

Надо лететь за отцом-тынаром, но кто же его подтолкнет? Не зная, как быть, соколенок замешкался, хоть глаза уже горели нетерпением.

Хотелось видеть отца в воздухе, лететь рядом — крыло в крыло. Да сейчас-то отец вон где, дальнею точкой виден. Разве его догонишь, не зная всех премудростей полета? Тут и оттолкнуться — совсем не пустяк… От стыда и отчаяния соколенок заскользил было вниз, но крылья будто сами собой раскрылись.

Он летит, он летит! Все, оказывается, просто: падай и взлетай, падай и взлетай, поднимайся.

И еще долго будет он падать, чтобы взлететь…

Отца он, конечно, не догнал, а к матери не захотел, возвращаться.

В первый самостоятельный день каждый недолгий полет сменялся длительным, в несколько часов, отдыхом. С ветки новых деревьев осматривался молоденький, приходил в себя. Бояться ему было некого, да он и не

знал страха. Есть ему пока тоже не хотелось: еще утром, с первыми лучами солнца, мать-тынарка скормила птенцам целого зайчонка. Длинноухий отчаянно пищал, трепыхался, но удрать не мог: мать не выпускала буяна из своих когтей, а клюв до поры до времени в дело не пускала — братья-близнецы должны были покончить с зайчонком сами. И, как всегда, первым напал на него он — тот, кто первым оставил затем и гнездо. Братишка все метался, подпрыгивая бестолково на дне гнезда, цепляясь коготками за прутья, а он сразу вонзил острые когти в мохнатую мякоть, почувствовал, как им стало тепло; и клюв его раскрылся, застыл, обнажив плуго-образный язычок, — ого, какой вкусной была эта мякоть, ее можно было заглатывать прямо вместе с шерстью! Но по закону тынаров надо все же было подождать, пока мать отпустит зверька — полуживого, но отпустит. Наконец и брат оказался грудь в грудь с зайчонком.

Матери важно было дать своим птенцам возможность ощутить живого зверя, пробудить в них охотничий азарт. Соколы знают: перед ними, владыками неба и гор, беспомощна, беззащитна вся живность, копошащаяся на земле. Пусть знают и тынарчата: лишь им дана сила и власть, лишь им…

В свой первый самостоятельно прожитый день молоденький сел однажды на макушку колкого куста арчи. Очень неудобно было и непривычно: кисточки-вершинки веток покалывали хвост и брюхо, как ни старался он избегать прикасаться к кусту. По закону тынаров ничто чужеродное не должно дотрагиваться до тебя. Но что ж делать? Бывает, что надо и потерпеть.

Молоденький установил равновесие и, не обращая внимания на легкие уколы в живот, поднял голову. И опять заметил он летящего высоко в небе отца-тынара. Тот нес в когтях какую-то птицу и летел в сторону гнезда. Молоденький знал, для кого отец старается — все для того, бестолкового.

Вдруг сильно и остро захотелось свежего мяса. Да так, что мелькнуло желание напасть на отца, отобрать птицу. Он даже выпрямился весь, собираясь с духом. Но отец был далеко-далеко. И тогда молоденький неожиданно для себя защелкал яростно и страстно: «Тцок! Тцок!» — чтоб привлечь внимание к себе. Отец, конечно, видел сидящего на арчовнике сына, видел — и безучастно продолжал свой путь. Полететь бы за отцом туда, в небо, показать, что нельзя, нельзя же так быстро за-

быть его, нельзя, ведь та птица должна быть предназначена и ему.

Вперед! Вперед! Вниз! Рывок, он съезжает вниз, но взлететь не может. Крылья распластались по арчовым веткам, падение затормозилось.

Не с каждого места взлетишь! Он рванулся было снова, еще раз, наконец присобрал крылья, нахохлился и остался сидеть на прежнем месте.

Отца-тынара в небе уже не было видно…

С тех пор, с того самого дня, молодой тынар и живет один. Куда прилетел, там его дом. Дерево подходящее выбрал, долетел, сел под густым шатром веток на такой сук, чтоб тело выдержал, да на таком удалении от ствола, чтоб при взмахе потом ничего не помешало,— вот тут и ночуй. Улетит с этого места и сразу забудет о нем.

По закону тынаров, соколов только то и существует, что находится в поле твоего зрения, только те птицы, звери, деревья…

На рассвете молодой тынар проснулся, распушил, встопорщил перья — дал воздуху омыть тело. Так надо делать перед утренним полетом.

День оказался прохладней, чем обычно. Рассветный воздух вызвал озноб, и соколик с шумом встряхнулся. Присобрал одно за другим перья, прижал их поближе к телу. Ловко приподняв кустик хвоста (не запачкать бы его), выстрелил за ночь застоявшимся сгустком. И тотчас почувствовал щемящий голод: желудок был пуст.

Лететь, лететь!

Теперь молодой тынар мог взлететь в любой миг, даже если его потревожат глубокой ночью. Ему вообще легче было находиться в воздухе, чем на земле, когда наваливается вся тяжесть тела и цевки будто прилипают к траве. Летал же он часами. И чем дальше надо было лететь, тем больше это нравилось.

Вот и сейчас: только вспомнилась сладкая свобода полета, как одним взмахом крыльев соколик уже оттолкнулся от шершавой ветки, на которой нынче пришлось переночевать, и весь окунулся в утренний воздух. Легкость переполняла молодую птицу, словно пела в горле, лапы с острыми когтями сами собой прижались к брюшку — во время полета они отдыхают, а тяжесть тела переносится на предплечья. Тугой струной натянулись мускулы лопаточных перьев, сошлись с обеих сторон в одной точке на спине, а это для настоящего сокола тоже отдых.

Соколик уже умел расслаблять в полете ту или иную часть тела: отдыхало туловище, когда работали крылья, а на земле приходилось трудиться ногами.

В мгновение ока соколик взмыл над огромным темным тополем, в шатре которого, прилетев вчера в сумерках, он остался на ночевку. Весело клекотал: «Тцок! Тцок!» А откуда-то снизу и сбоку, из-за дерева, донесся до него схожий клекот. Сделав большой круг над макушками нескольких деревьев, соколик выдвинул чуть-чуть плечевые перья правого крыла, и тотчас линия полета изменилась, круто пошла вниз направо.

Со вчерашнего дня молодой тынар ничего не ел. Нутро протестовало, требуя свежего мяса, пусть с коготь, больше не надо. Он тогда сможет терпеть несколько дней без пищи, но сегодня свою долю живого, свежего мяса хотел взять. В лесу соколу поймать что-нибудь не просто. Чтобы пасть камнем, бить наверняка, нужен простор, свобода движения, а какой там простор под шатрами деревьев, в гущине застойной травы! Лес помогает своим спастись — это он понимал. Но туда, где за лесом открываются многочисленные адыры, где во впадинах травка низкорослая и потому не мешает пугливым чи-лям ‘, а на ровных местах за холмами трава хоть и погуще, туда не раз уже летал соколик, когда голод становился нестерпимым. Там всегда можно было застать кого-нибудь врасплох.

И на этот раз молодой тынар рассчитывал на успех.

Немного прошло времени с тех пор, как живет он самостоятельно, в одиночестве, но успел свои острые когти и клюв-крючок опробовать почти на всех зверьках и птицах, что недавно еще мать-тынарка и отец-тынар приволакивали птенцам в гнездо.

Соколик наслаждался свежей темноватой мякотью утки или фазана, сизоватой плотью степного голубя, горлицы или дикой горной индюшки; ему нравились и жирные сурки, и постно-нежная, без капающей крови зайчатина.

С высоты пространство было похоже на громадное выгнутое, приближенное краями к глазам гнездо. Соколик воспринимал и широкие — темные для него — пятна зеленых лесов, и — отдельным бесцветным ри-

‘ Ч и л ь — горная куропатка.

сунком — каждую травинку, каждую букашку. Зоркие, бдительные глаза его, окаймленные светлой полосой, не различали цветовых тонов, но видели одновременно и ранних бабочек чуть ли не над землей, и — выше их — птичью мелюзгу, и даже мошек, вьющихся с утра над кустарниками, рассеянными по адырам… Искать надо было подходящую пищу, чтобы разом наесться на целый день. Посъедобней, повкусней и на точно рассчитанном — для стремительной безошибочной атаки — расстоянии. Глазомер его не подводил. Выбирал он только тех, кого наверняка мог схватить. Случались ли промашки? Пока нет. Коли чувствовал молодой сокол, что добыча то ль попадет ему в когти, то ль уйдет от него, на риск и лишние усилия не шел. Пролетал мимо, будто и не примерялся. Но, когда уж ведал внутренним, врожденным чутьем, что в живую цель можно вонзиться мертвой хваткой и смять ее, не медлил и мига: весь сжимался, сводил лопатки, собирал оперение так, чтобы кончики самых длинных перьев ложились на слегка растопыренное надхвостье и вытянутый хвост-руль, и молниеносно метко, неотвратимо падал на дичь. От быстроты падения по-особому устрашающе свистели крылья, каждое перо хвоста пело звонко и весело, будто труба…

Соколик перелетел через лес, как только первые лучи солнца показались из-за гор. Безлесные склоны по утрам всегда виделись белыми. И над склонами все обнаруживалось четко, словно зимой на снегу. Молодой тынар еще не знал снега, но уроки белого солнца усвоил быстро.

Первое, что он заметил, была стая диких голубей. Его собственная тень пала сверху на одного из них — голубь потемнел. Соколик приноровил свой полет к тому, чтобы тень его постоянно держалась на этой темной голубке. Впрочем, прикинув расстояние, он понял, что нападать на стаю бессмысленно: пока ринешься, увеличивая скорость, на одну птицу, стая перестроится и уйдет вперед, будет промах. Голубка посмотрела на молодого тынара спокойно, она тоже чувствовала, что находится в безопасности. Очень хотелось смять эту гордячку, но расстояние не позволяло. Досадно!

Голуби вдруг пошли книзу, видно, заметили там где-то корм — да так поспешно нырнули, что в воздух вверх пошла звуковая волна, вызванная согласным движением их крыльев. Темная тень молодого тынара заскользила по ровной поверхности травостоя.

Хозяин всего живого, горячее белое солнце грело слева шею, спину, плечо. Молодой тынар никогда не упускал из виду солнце, благодарный за шедшее от него тепло. Он уже знал: солнце согревало, но не обжигало.

Свет попадал слева прямо в глаз: яркий луч преследовал, не давал глядеть в полную силу. Оставалось надеяться на правый глаз. Им он тоже увидит немало, а менять направление полета не хотелось.

Вдруг он заметил на неровной полянке справа одинокую птицу. Попрыгивает себе туда-сюда. Похожа на фазанью самку, но вряд ли это фазанья самка. Что за птица? Он не знает. Попрыгивает туда-сюда. Одна-одинешенька. Поклевывает какие-то серые зернышки. Прямо посередине полянки толчется, ринься он на нее, не успеет ни вспорхнуть, ни убежать в густые заросли на краю полянки.

Чудно! Ведь каждое существо живое пасется так, чтобы при опасности успеть убежать, или уползти, или отскочить в защищенные места поблизости. А этой беспечной фазанихе и закона нет, что ли?.. С первого взгляда молодой тынар определил промахи птицы, похожей на фазанью самку. Эту можно взять. Запросто. Наверняка.

Такую птицу, похожую на фазанью самку, он еще ни разу не встречал… Хвост какой-то необычно короткий.

Соколик начал подбирать лапы, складывать крылья, а когда острые их концы легли на хвост и все тело напряглось, будто тяжесть его увеличилась, резко, стремглав, с нарастающим свистом ринулся вниз на незнакомую глупую птицу. Глаза соколика неотрывно следили за ее движениями: попробуй она увернуться, нападающий успеет изменить направление атаки. Ему доставлял удовольствие сам азарт нападения; он приоткрыл на лету клюв-крюк, слегка высунул плугообразный язычок, зашипел по-особому, по-соколиному.

А как происходит само нападение? В нужный момент сокол расправляет концы крыльев, развертывает их веером, так чтобы зависнуть в воздухе на мгновение, необходимое для того, чтобы одним решительным ударом поразить жертву в голову, задним когтем одной лапы полоснуть ей под горлом, а когтями-пальцами схватить ее и подняться — уже вместе с добычей — снова в небо.

Соколик подготовился сделать все, как подобает настоящему соколу.

И вдруг уже на лету, приближаясь к земле под острым углом, он заметил блестевшие в солнечных лучах тонкие веревочки между четырьмя столбиками-жердочками, которые квадратом огораживали птицу, похожую на фазанью самку. Ни разу молодой тынар не встречался с таким препятствием. Тоненькая веревочная сетка, зачем она? Слишком слабой показалась она, чтоб ему сворачивать в сторону,— можно проскочить сквозь сеть или порвать веревку. И, только налетев на нее грудью, он почувствовал, что сеть и мягка, и крепка,— будто тугим ветерком повеяло ему навстречу. Несообразительная самка закудахтала, задергалась в предчувствии удара сверху, хотела было юркнуть в сторону, но из-под серых зернышек вынырнула красная нить (один ее конец туго обмотал лапку птицы-жертвы, другой же оказался привязанным к метелке — стеблям чекенде ), натянулась так резко, что стебли чуть из земли не выдернулись. Самка застучала беспомощно крыльями, вся распласталась, затрепыхалась. И тут-то молодой тынар настиг ее, все четыре когтя левой лапы разом вонзились в мякоть, задний коготь правой уже очерчивал в воздухе дугу, чтобы полоснуть жертву под горлом, но… не вышло.

Будто задний этот коготь зацепился за что-то, за какое-то препятствие. Обычно он легко разрывал живую ткань, нанося глубокую, смертельную рану. Сейчас было не так. Подобного с соколиком не случалось. Он не испугался. Нет, он изготовился тут же взлететь — подальше от этого странного места… вверху безопасно, оттуда можно и осмотреться.

Молодой тынар рванулся, но что-то мешало ему взлететь, что-то держало его крылья. А тут еще эта незнакомка, похожая на самку фазана, стараясь вырваться, протащила его, распластанная, чуть вперед, и вдруг с двух сторон сверху упали два столбика-жердочки и густая мягкая сеть накрыла обеих птиц.

Как жаль, что не смог он полоснуть задним когтем эту глупую самку. Но все равно отпускать ее он не собирался. Будет держать одной лапой до тех пор, пока не добьет… Но, когда их обоих опутала сеть, соколенок как всегда при опасности — притих и замер. Что это такое? Как же так? Бывало ли у соколов, у тынаров когда-нибудь так, чтобы поверх крыльев по всему телу

Чекенде — лекарственная трава с крепким стеблем.

будто налипло какое-то, и столь большое, чужеродное?

Он весь подобрался, хотел было взметнуться вверх, но запутавшиеся в сети крылья не послушались его, одеревенели. Молодой тынар немножко оторвался от земли, что говорило о его силе, но вслед за ним поднялось множество мелких ниточек и даже большая сухая палка. Этот груз оказался уже не под силу соколику. Охотник свалился наземь, потеряв несколько мелких перьев.

Как же так? Что же такое с ним?

Он снова рванулся, пытаясь взлететь. Но неожиданно метнулась в сторону самка в его когтях и опять поволокла его за собой по траве. Молодому тынару почудилось, что всему виной эта глупая незнакомая птица, несколько похожая на самку фазана. Если ее отпустить, он станет свободным?

Сделав усилие над собой, он даже хотел было разжать левую лапу, но преодолел себя. По закону тынаров не полагалось выпускать из когтей схваченную добычу, даже если ее у тебя будут вырывать вместе с когтями и цевкой. У тынара одно правило — побеждать. Или умереть.

Согласиться же на поражение могут только бестолковые, не истинные тынары.

Так и держал он левой лапой добычу, хотя незнакомая птица беспрестанно билась, металась из стороны в сторону, истошно кричала, пока последние силы не оставили ее. Но и молодой тынар, хотя и успокоился немного, рвался напрасно: мягкая сеть сковала крылья, распахнутые, будто он сушил их после купания на л’ег-ком ветерке. Ни сложить их, ни взмахнуть ими он не мог. А стоило ему потянуть одну тоненькую веревочку — она зацепилась за средний коготь правой лапы,— как мягкие ниточки превратились в острые длинные прутья, которые надавили ему на спину столь крепко, что от острой боли он был вынужден сразу же расслабить коготь, вернуть нить в прежнее положение.

А какими на вид слабенькими, будто паутина, казались ему сверху эти ниточки да веревочки!

Одна из них улеглась прямехонько поперек клюва. Соколик приоткрыл клюв и попробовал перекусить ее.

Неудобно было, он даже не смог вытолкнуть обратно белую шелковую нить, которая так и осталась в клюве, щекочет кончик языка. Такая же ниточка оказалась под левым глазом; он стал усиленно моргать и вдруг почувствовал, как она прикоснулась к пленке глаза и вызвала пронзительную боль.

Еще и еще пробовал он освободиться, пока, обессиленный, не застыл распростертым на земле, ко всему уже безучастный…

2

Лесник Кончой соскочил с седла, небрежно накинул конец повода на штакетину забора. Лошадь все равно никуда не отойдет, свой двор знает. Из калитки навстречу хозяину выбежал пес — тайган. Легким движением ноги Кончой отстранил собаку, мягко, он все делал мягко.

Надо будет сказать старой, пусть накормит тайгана. А он малость отдохнет, пока спадет жара. На сеть пойдет к вечеру.

Да, целую неделю Кончой охотится за молодым соколом, целую неделю выставляет на открытых местах в мелколесье — сегодня здесь, завтра там — силки. В четверг вот, высвободив лапки из веревочек, убежала в лес единственная приманка, которая была у Кончоя — перепелка. Замены порядочной сразу не нашлось, привязал вот — смех, да и только! — свою рябую курицу. Старая так посоветовала: курица повадилась нести яйца на соседнем огороде, да и вообще была какая-то невзрачная, глаз не радовала. С того четверга Кончой пригляделся к рябой в силках — ничего, трепыхается как надо.

Мягко и смирно идет за Кончоем по пятам верный пес. Но хозяин не обернулся к нему, вошел в дверь. И все равно рад тайган, хоть и остался у порога. Хозяин не кличет, значит, стой. Главный в доме, главный в тайга-новой жизни — хозяин. Разве не по его слову тайгана кормят? А кто ведет тайгана охотиться? И сердце собаки, словно воробушек крыльями, трепещет, ежели удастся перехватить взгляд хозяина. О, тогда стоит тайгану услышать обращенный к нему приказ!.. Или обрадуется чему-то хозяин, громко захохочет — тайган, в добром или худом был до этого настроении, бросается вперед во всю прыть, и ему самому становится радостно. И тогда подкрученный под брюхо собачий хвост сразу задирается лихим крючком вверх. Ходи веселей вместе с веселым хозяином!

Жаль, конечно, что таким вот веселым хозяин редко бывает, тайган многое дал бы, чтобы продлить хорошие минуты Кончоя… Вот и сегодня — явно не в духе хозяин. Сколько ни махал ему хвостом, ни разу не взглянул… Значит, верному псу можно вернуться обратно. Приятно на солнцепеке: снизу, под брюхом, земля прохладна, чуть нагрета шерстью. На охоту, видать, не пойдут. Ну да ладно, отдыхать всегда приятно.

Хозяин всего живого, светло-белое солнце с одинаковой полуденной силой озаряло поверхность земли, и правую, и левую ее стороны. Бесчисленные лучи, сливаясь в сплошной поток тепла и света, низвергались из недр необъятного солнечного тела на зверей крупных и мелких, ползающих и прямо ходящих, на бегающих, порхающих, плавающих.

Солнце светило и Кончою, когда тот вышел из дома, и его каурому, так никуда и не отошедшему от штакетника, на который Кончой набросил повод еще утром.

Светило солнце и молодому тынару, все еще трепыхавшемуся, хоть и слабо, в паутине веревок. Играло на темно-серой спинке распяленной птицы, на поперечных светлых дорожках, бегущих к животу, отражалось от твердо-коричневого клюва, приоткрытого так, что виден был алый коготок язычка: пропадал и возникал он, пропадал и возникал — значит, птица дышала. И уж совсем равнодушно было солнце к пестрой тушке мертвой курицы. Мертвое не согревалось, мертвое и есть мертвое — тушка, утратившая форму, беспорядочная куча перьев, розовая, уже без мяса кость, что высунулась из грудки.

Яркое солнце освещало все подряд, ему было все равно, кого и что согревать. Муху? И муху с пурпурным брюшком, что искала удобного для себя места на мертвой рябой курице.

Молодой тынар слышал жужжание мухи, правый глаз следил за причудливым ее передвижением.

Приникнув к траве, соколик лежал неестественно для себя. Тело утомилось, крылья одеревенели. Сколько же все это еще продлится? Глупая, бестолковая птица, похожая на фазанью самку… Кусок ее мякоти, вырванный им из птичьей груди, по вкусу, припомнилось, был слаще, чем фазанье мясо, и не такой жирный. Не надо было глотать тот кусок!

Нутро-то он себе успел набить, но освободиться теперь не знает как; он смутно догадывался, что освободить его может лишь чья-то помощь со стороны. Чья? Он не знал, а больше ни о чем не стоило беспокоиться. Он сыт настолько, что не хочет даже смотреть на свежее мясо, которое лежит почти у самого клюва. Он продержится теперь без пищи целых трое суток. Ничего, никого он не боится. Неведомо молодому тынару, что такое смерть, А что такое ждать, он понимал. Вот он и будет ждать дальше. Больше не стоит пытаться вырваться: от таких попыток обострялась боль то на шее, то над глазом, то на щеке, или кончик хвоста сдавливала какая-то сила, или плечо саднило. Не рвись, не двигайся, и тогда боль загадочно отступает куда-то.

Странный шум вдруг послышался соколенку. Такого шума он ни разу еще не слышал. Тяжело и отчетливо: туп, туп, туп. Потом поживее: туп-туп, туп-туп, туп-туп. Настойчивее и ближе. Предчувствие чего-то недоброго волной прошло по телу молодого сокола. Он застыл. Натянул пленку правого глаза до конца, превратился в слух. Тяжелый топот все приближался. Стали различимы еще и легкие, как дуновение ветра, шаги, словно у зайца, которого если что и выдает при беге, так легкий хруст сухих соломинок, хворостинок. Но приближающееся существо довольно тяжелое, под его ногами веточки ломались. Потом послышалось скулящее взвизгивание — и (соколенок приоткрыл глаз) показалось огромное четвероногое, похожее на лису, только черное. Животное замерло прямо над сетью.

Нет, соколенок, пожалуй, не смог бы его победить. А уж сейчас с ним, распластанным в этой непонятной паутине, зверь мог сделать все, что пожелал бы сделать — наступить, измять, растерзать… Но все же зачем прибежало сюда такое огромное животное? Что от него надо этой «лисе » ?

Туп-туп, туп-туп… Все ближе. Зверь, похожий на лису, обежал вокруг соколенка, радостно заскулил. Стало быть, направлялся-то он как раз сюда, к сети.

Тяжелые тупые звуки подошли почти вплотную к плененной птице, и тогда похожий на лису зверь (только черный) громко, отрывисто загавкал на молодого тынара. А тем не менее чувствовалось, что зверь веселится и не собирается трогать соколика. Получалось, что он вскрикивает не для себя, для кого-то еще. Вон завилял черным тонким, как прут, хвостом, выглядывающим то из-за правого, то из-за левого бока.

Лаял он на молодого тынара, прижимал его грохотом лая к земле. Гавкнет над правым ухом птицы — тынар вздрагивает всем телом, начинает кипеть, собирая злость и обиду.

Туп-туп, туп-туп, туп-туп… и смолкло.

Молодой тынар вновь приоткрыл глаза. Показалось: почти из-под макушки сосны нависло над ним голое лицо человека — за свою короткую жизнь соколик не раз видел двуногих. Этот сидел на каком-то огромном звере с раздутыми ноздрями, со здоровенной, вытянутой вперед головой. Оба они были до такой степени крупны, что у молодого тынара захолонуло сердце: а ну как вообще не заметят, наступят нечаянно и раздавят его, лишенного свободы, ничтожного по силам своим, вроде букашки, что ли. Немедленно надо взлететь. Взле-е-е-теть! Тело делает все необходимое, что нужно перед полетом, напрягаются все мускулы, которые обычно поднимают птицу в воздух. Но мягкие, тоненькие, упругие, крепкие нити, веревки держат его, как держали.

Все напрасно. Все погибло. Сейчас великаны раздавят его! И впервые в маленьком горячем, трепещущем, как бабочка, сердечке, в широко раскрытом, немигающем правом глазу возникает и прыгает страх!

Кончой, выехав из-за леска на полянку, сразу заметил, что угловые палки-ловушки свалились и сети не видно. В волнении от предчувствия удачи стал он погонять каурого. Подъехав, осадил, поспешно спрыгнул на землю, забросил повод на ветку сосны. Этого было достаточно, чтобы каурый стоял здесь, пока Кончой проверит свою удачу.

Кончой нагнулся, осторожно взялся за конец расстеленной по траве шелковой сети, другой рукой стал подбирать ее.

— Аллах велик!..— зашептал еле-еле.— Ай, вот не сглазить бы… Ай, вот, родимый, ну не сам ли аллах тебя мне послал?.. Быть мне удачливым. Щедрым, вот, самым ловким!.. Ну-ка, родимый, давай-ка… Не бойся… Тут свои…

Оставалось одно последнее движение, чтоб взять тынара. Кончой перевел дух. Отвел руку, что тянулась к птице, другую поднял к своей голове и осторожно снял мерлушковый тебетей.

Молодой тынар от страха еще крепче прижался к земле, необъятной земле, которой не надо было бояться; оставалось в ее травах, в ее почве, ее запахах отыскать подмогу себе. Правый глаз следил за гололицым. Те двое стояли в стороне, их он не так уж и боялся. А вот этот…

Сначала человек наклонил над соколиком свое страшное лицо, тело его. было скрыто одеждой, пахнущей резко и непривычно. Услужливый зверь, похожий на лису, поскуливал и подлаивал, но человек — почему? почему? — был особенно сдержан и нетороплив. Почему не подходит он быстро, не бьет сразу?.. Побаивается? Хочет подольше продержать соколика в страхе?

Но что это? На конце голой руки человека появилось что-то черное и круглое. Рука и предмет стали медленно опускаться, приближаясь к нему, тынару. Наконец чужеродное дотронулось до крыльев и хвоста и наконец накрыло птицу целиком.

Исчезло яркое теплое солнце, будто враз оно зашло, провалилось куда-то под землю. Круглый предмет был мягок и остро, неприятно пахнул. И воздуха вдруг стало мало. В маленьком, с бабочку, горячем сердечке воцарился один только страх. Никто никогда не загораживал птице ясного солнца. Тынар летал и под тучами, и в высокоствольных лесах, нырял вниз с отвесных скал. И всегда и везде он чувствовал солнце!

Освободиться? Куда там!

Мерлушковый тебетей еще крепче прижал соколика, заставляя его вытянуть сначала во всю длину шею, ткнуться кривым клювом в землю, подобрать в линеечку хвост. Лапы подчинились не сразу. Поцарапали сначала безвинную землю, сопротивляясь сильной руке человека, потом замерли.

Молодой тынар дрожал от ужаса, что накатился на него. Сила человека была непомерна. Рука делала что хотела, он оказался совсем беззащитным перед нею.

Тут большой круглый предмет, что накрыл его целиком, стал потихоньку приподниматься с одного края, пропуская робкий рассеянный свет, и в щель — тынар вздрогнул, заметив ее,— медленно вползла рука человека, вся ладонь, вплоть до запястья. Пальцы руки шевелились медленно и вдруг ловким движением схватили оба тынариных, лопатками сведенных крыла. Не успел соколик впитать в себя тепло чужих пальцев, как его единым махом подняли куда-то вверх, сбросили с глаз тебетей, и оказался он весь на свету. Крылья остались во власти руки; она приподняла птицу так, что правым глазом молодой тынар мог прямо взглянуть в лицо человеку. На лице этом живо посверкивали черными зрачками два глаза, между ними торчал бугор — вместо клюва, подумал соколик. Теплый неприятный запах вместе с дыханием вырывался через полуоткрытый рот. Левым же глазом соколик видел лужайку, на которой только что валялся распластанным, место, где теперь осиротело лежала тушка птицы, похожей на фазанью самку, с разбросанными вокруг перьями и со все еще не отвязавшейся от мертвой птицы — видно, сытой — мухой.

Неподалеку все махал хвостом первым прибежавший четвероногий зверь. Он стоял и глазел, тяжко и тоже смрадно дыша, вывалив из пасти тонкий, с расширяющимся основанием красный язык. Его-то преданный вид — вид животного, готового тут же сделать все, что ему прикажет двуногий хозяин,— нагонял на тынара наибольший страх. Этот зверь знает, что теперь должно случиться. Длинный черный хвост беспокойно метался, хлестал по туловищу то справа, то слева, а костляво-покатый зад зверя не шевелился. Молодой тынар дал вспыхнуть, заостриться так ни разу и не моргнувшим своим глазам и яростно заклекотал: «Тцок! Тцок! Тцок!» Что он мог сделать другое? Лапы его не достигали земли, беспомощно свесились, вытянулись от собственной тяжести, крылья были вывернуты назад рукой человека. Соколику ничего не оставалось, кроме как выкрикнуть свое возмущенное «Тцок!», высвобождаясь на миг от гнетущего страха.

— Ну, ну, успокойся, милый мой, ловчий, сердитый, хваткий ты мой.

Кончой распутывал сеть, стараясь не поломать ни одного перышка на крыльях тынара: задача оборачивалась долгой работой.

— Успокойся, успокойся. Бояться не надо. Тут все свои. Привыкай, родной мой, удачливый мой… Сейчас вот последние веревочки распутаю, и все. Сейчас, родной. Потерпи. Немного осталось.

Мерно, успокоительно, ровно говорил человек, а молодой тынар никак не успокаивался. Единственно, что его и влекло, и злило, это неприятный, едкий запах. Он не исчезал, когда человечий голос прерывался: запахом, видно, были пропитаны и голое лицо, и мягкие одежды, и та рука, что крепко зажала крылья тынара на спине, не давая свободно дышать, и другая рука, которая не спеша то отходила, то опять придвигалась к глазам птицы вместе с мотками легкой шелковой сети на пальцах.

Терпение, терпение… Сколько можно терпеть? Соколик замотал горбоносом-клювом вверх-вниз, вверх-вниз. Чих, чих! Хоть дырочки ноздрей на надклювье были чисты, чих все равно одолевал. И соколик снова чихнул. Щекочущий человеческий запах проникал в самое нутро. Все собой заполнял вокруг.

Белая веревочная сеть, как ни распутывал ее постепенно человек, по-прежнему больно впивалась в спину и крылья, грозя надрезать и переломать перья. Сеть упорно не желала отпускать птицу. Похоже, ей нравилось стискивать, спеленывать ее. Тогда Кончой достал из бокового кармана вельветового чепкена[2] небольшой складной нож, одной рукой вытянул лезвие, полоснул им в нескольких местах по веревкам — и вся сеть, освободив птицу, сползла на траву. Молодой сокол тут же рванулся, но рука человека не разжала крепких пальцев.

Лететь, лететь!

Но рука быстро укротила порыв, прижала птицу к одежде, и голова соколика опять оказалась во тьме, в мягкой тьме между чепкеном и рубахой. Двигаться крыльям по-прежнему не давала рука. Ей, видно, нипочем была усталость. Когтями свисающих наружу лап соколик попытался было помочь себе высвободить голову, но рука, эта невиданно ловкая и сильная рука, сжала крылья по-особенному жестко: может быть, когти немножко ободрали чепкен, но и только.

Так уже вторично соколик убедился в немыслимости своего освобождения. Сеть, сеть из тонких веревок… Тогда хоть можно было видеть свет дневной, теперь же у него отняли этот свет, заставили вдыхать противный запах, который густо пропитал одежду человека.

Потом он почувствовал, что куда-то движется вместе с человеком. Неизвестно куда и зачем…

Кончик жиденькой козлиной бородки вздрагивал и вздрагивал у Кончоя, вслух и мысленно он без конца благодарил аллаха за удачу. Шутка ли, такая удача!

Неспешно, но и не мешкая, собрался лесник в обратную дорогу. Правой рукой держа за пазухой молодого тынара, левой управляя каурым, каблуками пришпоривая, подгоняя его, Кончой подобревшими, чуть увлажненными глазами все посматривал куда-то вверх, в пустынное пространство синего неба, а кончик жиденькой бородки его все вздрагивал мелко-мелко. Правая рука лесника словно закаменела — нельзя же допустить, не приведи аллах, чтоб по дороге домой случилось что-то непредвиденное. Так надо — подержать сокола в темноте и почти без свежего воздуха до того, пока на его лапы наденешь путлища, а самого посадишь на кожаную охотничью рукавицу. И только за крылья держать. Если свяжешь, если совсем лишишь сокола возможности шевелиться, он может умереть. И если оставить его с открытой головой, высунуть ее наружу, а туловище оставить за пазухой, то первый встречный может ему так не понравиться, нагнать такую безысходность, что птичье сердце не выдержит, разорвется. А если даже не разорвется, после такого испуга птицу не приручишь. Надо будто бы с завязанными глазами и заткнутыми ушами привезти ее домой. И не сразу показывать людей: страшилище, страшней всякого иного — вот. ведь кто для вольной птицы человек.

След в след леснику торопится тайган. Догонит всадника, забежит вперед, чтоб, обернувшись на Кончоя, понять настроение хозяина; потом приспособится к скорости каурого, чтоб дальше не отставать и не опережать коня.

А каурый бежит и не шибко, и не лениво — спокойно, так что и с тропинки псу не свернуть, чтоб по сторонам порыскать, и устать от такого бега не устанешь. Тайган всем доволен. Хозяин ему подбросил тушку рябой курицы, и пес тотчас с ней управился, со всеми ее потрохами, только и осталась на том месте кучка перьев да несколько назойливых мух.

Тропинка была собаке хорошо известна — идут домой. Тайган облизнулся, сытным оказалось куриное мясцо, повернул голову, посмотрел: правильно ли он, тайган, показывает дорогу? Может, не туда надо было?

Лицо хозяина заметно подобрело. В уголках туго сжатых губ — морщинки радости. На верного тайгана ни разу не взглянул, вообще не хочет смотреть вниз, глаза блуждают где-то там, в небе. И верный слуга вдруг тоже приостановился, поднял голову… Каурый с ноги чуть не сбился. Взглядом показал собаке — освободи дорогу. Тайган отскочил, вновь глянул на облака в небе. Отстал. Поглядел вслед хозяину со спины — все равно чувствует его радость. И тогда, не выдержав налетевшего вдруг восторга, рванул во всю прыть, то вперед, то назад, кругами петляя, а хозяин в центре этих кругов.

Бежит, опуская то и дело продолговатую свою морду

в теплую, нагретую погожим днем траву: ну-ка где когда какая живность тут побывала, насколько долго тут задержалась, в какую сторону отправилась? Все знает тайган. Ничего не упустит.

На сей раз ехали споро, особо задерживаться некогда было. Хозяин, чувствовалось, не одобрит сегодня никакой помехи посторонней.

Сбоку подуло прохладой. Лошадь и собака ощутили ветерок раньше человека. Только метнулся ветерок из-за бугорка, сразу и почуяли, как идет он поверху травостоя, касаясь каждой травинки, разгоняя по всей дороге приятные и дурные запахи, что застоялись до его прилета. Запахи — до того пряные, густые — растекаются, слабеют и наконец растворяются в воздухе.

Тайган приостановился, подставил морду ветерку. Правая ноздря у собаки ничего не чувствовала, это после того, как хозяин обжег ему пуговку носа,—обычай говорит: такая собака уже не сможет сбеситься. Оттого тайган подставил морду ветру так, чтобы волна его била целиком по левой ноздре. Прохладным живым существом проносится ветерок, проникая в мозг тайгана, сообщая через разные запахи столько интересного! Вот запахи горных цветов, трав и кустарников. Вот другой запах: где-то недалеко пернатый. А это вот — заяц. Какой вкусный запах. Свежий. Очень близкий. Стоит побежать — в несколько прыжков настигнешь длинноухого. Тайгану уже не хочется разбираться дальше в остальных запахах, хочется помчаться, отыскивать зайца, который где-то тут так близко. Как быть? Побежать? Обернулся, посмотрел на хозяина. Хочется, чтобы издал привычный клик: «Айт! Уйт! Тувайт!» Но хозяину сейчас не до тайгана. А без слова хозяина он не может охотиться, нет, нет. Самому? Но скоро лошадь унесет хозяина уже далеко. И вдруг они свернут совсем в другую сторону, куда тайгану потом не дойти? Нет, без хозяина оставаться нельзя. Лучше за ним, не надо отставать. А вдруг впереди по дороге попадется другой заяц?

3

…Подъехал к дому лесник Кончой, и, как назло, никто не вышел ему навстречу. Забываются обычаи, аллах нас прости!

Кончою пришлось спешиваться самому, с птицей за пазухой это было неудобно. И неудобно было потом одной рукой привязывать каурого к коновязи.

Поспешил Кончой в родной дом, но у порога приостановился и крикнул старой:

— Эй! Сайкал! Выходи-ка сюда. Живо!

Осторожно вытащил тынара из-за пазухи, снял тебетей и опустил в него птицу. Держал, не давая глазам птицы видеть, ушам слышать.

Старая Сайкал вышла не сразу, ну а уж как появилась в дверях, сразу же перепугалась.

— Ой, что с тобой? Стряслось что? Почему стоишь непокрытым?

— Радуйся, старая. И не расспрашивай пока. Лучше вынеси-ка из дому воды в пиале ‘. Поторопись, поторопись… И пусть никто пока не выходит. Скажи ребятне, пусть сидят дома, вот.

— А что такое?.. Кто? Сокол?

— Ишь, любопытство ее разбирает… И пепел рассеять на воду не забудь.

— Нашел игрушку,— огрызается Сайкал, но все же идет выполнять наставления, соответствующие обычаю.—Точно маленький. Вот изведешь его до смерти, будешь тогда кровью птицы запятнанный.

Молодой тынар слышит эти разные по высоте и тону звуки человеческих голосов. Кругляшки-глаза его опять утеряли белый свет теплого солнца. Ничего не видя, он вдруг потерял и чувство большого страха, хотя трепыхающееся, словно бабочка на лету, сердечко билось учащенно.

На пороге появилась Сайкал с белой пиалкой; на донышке там плескалась вода, а на поверхности воды расплылась щепотка пепла.

— Давай да отойди,—говорит ей Кончой.—Не смотри, на него нельзя смотреть… Дома есть кто?

Сайкал не отвечает. Она трижды вершит пиалой круг над руками Кончоя, держащими птицу в тебетее, шепчет первые слова из Корана, затем подносит воду поближе к губам мужа. Тот, повторив в свою очередь стих, завершает: «Суф! Суф!» И тогда Сайкал, пройдя немного вперед, веером выплескивает воду из пиалы в сторону востока.

1 По обычаю, так встречают вернувшихся с удачей из трудной, рискованной поездки.

— Теперь дорогому соколу покажу тер[3] в своем доме,— говорит Кончой и поспешно перешагивает через порог.

— Нашлось старому занятие,— бормочет Сайкал, ожидая, пока муж выйдет обратно. Если она пойдет навстречу с пустой немытой пиалой, заругает: плохой знак.

Через некоторое время появляется Кончой. «Сияет, доволен,— думает Сайкал снисходительно и нежно.— И впрямь будто маленький».

— Хорошо, что детей дома не оказалось.— Кончой направляется к старому дому. Сайкал замечает, что муж прихватил кожаный мешочек — вон слева под мышкой.

Старый дом в их дворе — с низким потолком, плоской крышей, земляным полом — совсем в запустенье. Уже который год в нем никто не живет. В двухкомнатном строении нет даже оконных стекол. Некогда разбитые стекла не удосужились заменить. Вместо этого в прошлом году старший сын Кончоя прибил решетки, чтобы внутрь дома не лазали кошки. В передней комнате хранился старый хлам, кое-какие продукты, сыромятки, резанное на зиму мясо крупного скота, а в дальней комнате вообще ничего не было. Года два назад Кончой держал там своего сокола-балобана, но с тех пор она пустовала.

В левом углу комнаты вбит в земляной пол ивовый Хуур _ особый насест для птиц-охотников. То был самый темный из всех четырех углов: когда дом строили, окно, единственное на той стороне, по ошибке придвинули слишком близко к выходу. Ошибка ошибкой, но приручать птиц-охотников надо в темноте, и темный угол здорово пригодился: сидя в глухом углу, птица быстрее забывает о своей прошлой свободе…

Сайкал догнала Кончоя, подождала, пока тот приказал ей открыть дверь. Повозилась с ключом и, пропустив мужа вперед, вошла в переднюю комнату и сама. Тут же плотно закрыла дверь за собой. Кто знает? Вдруг случайно выпустит сокола. Лучше закрыть поскорей. Сколько там силы то осталось у старика, да и устал ведь — не дай бог, выпустит.

Прелым и затхлым отдавало в заброшенной комнате, но старик и старуха не придавали этому никакого значения. Привычно прошли в глубину. Там в пустоте шарканье подошв сразу слышнее. Отзвуки шагов, эхом разнесшиеся в пустом пространстве, почувствовал и молодой тынар, а еще он услышал до этого скрежет какой-то стонущий…

Двое подходят к окну. Старик осторожно ставит тебетей с птицей на потемневший от времени и грязи подоконник, кивком приглашает жену поближе. Сайкал вытягивает из-под мышки мужа кожаный мешочек и, поспешно развязав шнурки, достает шило, два старых кожаных путлища и большую иголку с суровой ниткой.

Л есник Кончой свободной рукой полез в тебетей, схватил тынара за крылья, с осторожностью вытащил его. Глаза птицы увидели сразу двух человек очень близко от себя и потому огромных. Солнце не светило, но все вокруг можно было разглядеть. Как в сумерки.

За спиной тынар постоянно чувствовал тепло человеческой руки, которая то сильнее, то слабее сдавливала верхнюю часть крыльев. И опять стало ясно, что эта рука может, если захочет, вообще раздавить его, но держала она его бережно, словно опасаясь своей силы.

Нет, освободиться невозможно. Зачем чзаваливают его на спину? Зачем? Молодой тынар раскрыл горбатый клюв с плугообразным кончиком языка, зашипел. А, вот в чем дело… Люди надели на обе его ноги какой-то твердый предмет. Когда они коснулись им ножек-цевок, тынар попробовал было схватить их руки четырехпалой лапой. Когти встретились меж собой, люди не дали себя поцарапать. Тогда, повернув шею, соколик посмотрел туда, откуда шел свет. Оказалось, белесый луч падал из четырехугольного проема, который сам по себе был разделен на множество таких же четырехугольных маленьких проемов. За ним чувствовалось насыщенное теплым воздухом пространство, даже отсюда виднелись деревья, а дальше — далекие, чужие горы. И на макушках деревьев, и на склонах гор отражались светлые лучи настоящего солнца. Время было еще не вечернее, лучи солнца падали отвесно.

— Ну вот, удалый ты мой,— бормотал Кончой, направляясь с птицей в темный угол. — Будь как у себя. Не сердись, не будь чужаком. Здесь вот твой ночлег. Садись… Вот твой туур… Думаю, до первой линьки мы тебя приручим,. А там видно будет… Ты мне сделаешь, я — тебе. Так-то, хваткий мой. Давай отдыхай теперь. Садись, вот садись…

С этими словами лесник крепким узлом намертво привязал кожаный поводок от путлищ к стойке туура, да с таким расчетом, чтобы птица не запутывалась в них. Завязал,’ подергал-подергал, проверил поводок, потом приподнял птицу за оба крыла и осторожно подсадил, . чтоб ее когтистые лапы охватили поперечную деревяшку туура.

Подсадил и отпустил.

Отступил от сооружения назад.

— Ну вот, милок, сиди… Не чужой ты здесь… Станешь послушным, тебе же лучше будет. А если останешься непокорным, несговорчивым, нам обоим будет худо. Вот ведь как, хваткий ты мой, удача ты моя…

Крепко надо было держаться за поперечную деревяшку туура, крепко. Лишь освободились крылья, как молодой тынар почувствовал тяжесть в голенях и цевках, свой вес почувствовал; состояние не из удобных, но естественное, и тем более подготавливало оно тягу к полету. Чувствуешь вес — стало быть, свободен. Он снова свободен! Взметнуться, взлететь! Пусть эти, что неподалеку, пусть себе стоят, все равно взметнуться, вырваться в небо!

Взмах крыльями, еще взмах, еще и… какая-то новая, до сих пор незнаемая, но опять же враждебная сила держит его снизу за лапы, тянет к себе, заставляя вновь хвататься за поперечную планку. Соколик не верит в поражение, снова взмахивает крыльями. Он в воздухе, но опять всего лишь на три взмаха — больше не смог продержаться.

Снова пробует взлететь…

Ему нестерпимо хочется взлететь!

Вырваться, вырваться отсюда. Его собственных сил хватит на долгий полет. А когда же и нужен полет, когда же и нужна свобода, если не в таком буйстве собственных сил, не растраченных жизнью, молодых и горячих? Но и эта невидимая враждебная сила существует на свете, проявляет себя, упорно притягивает его книзу, перебарывает его волю к свободе.

Непонятно, никто ведь его не держит; лапы опираются или о жердь, или о землю, крылья распахнуть ему ничто не мешает, хвост раскрывается веером, каждое перышко в его власти. А взлететь не может. Молодой тынар в горьком недоумении. Как убежать от этой непонятной, загадочной, злой силы? Он ищет ее вокруг себя, эту силу. Ага, опять, как и в сети на траве… вот обвиты цевки ног, это ремешки оттягивают, не отпускают его за пределы дозволенного расстояния!

На метр вверх или вправо, или влево — вот пределы, которые положил молодому тынару лесник Кончой.

— А ведь это не сокол-балобан,— замечает Сайкал после того, как довольно долго молча любовались они стараниями птицы вырваться, улететь.

— Этот ловчий редкостный,—отвечает жене Кончой.—Тынар это. Называют его царем ловчих. Если умело обучить, то можно тогда с ним и на волка выйти.

— Себя бы без еды не оставил… От птиц твоих, отец, толку всего ничего.

— Утром барана кормили? — Кончой будто и не заметил старухиной колкости.

— Он уж с жиру бесится, твой баран, чуть девочку не забодал. Придет с работы сын, пусть и покормит.

В комнате вдруг стало совсем темно; старики обернулись на окно: тайган с улицы загородил свет, уставился внутрь старого дома на хозяев.

— Экая напасть, нахал! — рассердилась Сайкал. И, резко подняв руку, закричала: — Пошел вон! Отойди! Кыш!..

Тайган видит, что его отгоняют от решетки, но виляет хвостом — и ни с места. Если б крикнул хозяин в тебетее, тогда сразу надо исполнить его приказ, а это хозяйка, с платком на голове, с ней тайган редко когда имеет дело, она только и умеет, что прогонять его отовсюду просто так, для порядка. Что он ей сделал плохого?

— Завтра людей в гости пригласи… Шерсть-то у барана уже такая наросла, что пора шкуру сдирать… Хватит, сколько его кормили, пусть теперь нас хоть раз покормит… Ну, пошли!

Сайкал нагибается, берет с земляного пола кожаный мешочек и направляется к выходу за мужем.

— Месяц-полтора назад шерсть была в самый раз, пригодилась бы для воротника,— хозяйка все же не удерживается от спора,— Сейчас переросла.

— Ничего, на воротник тебе еще будет, не переживай,— хозяин сегодня добродушен.— А эту на овчину пусти, что ли.

Задвинув железный, в палец шириной засов на двери старой мазанки, Кончой еще раз подергал ручку двери.

— Ключи отдай-ка мне. Как бы детвора не влезла. Вспугнут тынара, тогда все усилия пойдут насмарку, вся

удача пропадет. Скажи, пусть сюда и не смеют приближаться. Ясно? Здесь им не игрушки.

Ушли люди, и то, что он остался один, поразило молодого тынара. Что это значит? Он им теперь не нужен? Но тогда зачем раньше столько возились с ним?.. А зачем оставили тут? В этом, в какую сторону ни смотри, замкнутом помещении он наконец сидит один. Без чужих. Но все вокруг чужеродное.

Вспыхнуло в сердце, учащенно забилось предчувствие полета. Взмах крыльев, еще и еще! И боль в когтях, неловко ударились они о деревяшку туура, и тут же сыромятные кожаные путлища сажают его силком на пол.

Ну да, вот эта злая сила, путлища.

Молодой тынар приходит в ярость. Снова и снова рвется вверх, не обращая внимания на теряемые перья. В следующем рывке, если не в этом, он вырвется, перервет путы, сломает стойку туура.

Напрасные усилия. Кончилось тем, что птица распласталась шеей, зобом, грудью, животом — по холодному земляному полу. Горбатый клюв раззявился^ будто для того, чтобы оттуда высунулся плугообразный красный язык.

Так он долго не выдержит! Лапы свободны, крыльями маши сколько хочешь. Воздуху сколько угодно. Есть где взять разгон, чтоб взметнуться вверх… Приподняв голову, тынар попробовал найти дыру, откуда в помещение втекает воздух. По птичьим законам следует лететь туда, где есть течение свежего воздуха…

Сквозь оконную решетку, через старые саманные стенки свернувшийся калачиком тайган слышал каждую неудачную попытку птицы порвать путы, любое ее шумное движение. Шум этот казался собаке бестолковым и бессмысленным, раздражал ее, но уходить отсюда нельзя. Тайган решил следить за каждой выходкой птицы, чтобы при случае оповестить о том хозяина. Хозяин в тебетее очень обрадовался пойманному. Он, видно, полюбил эту птицу, поэтому стала она люба и тайгану. Ишь, сидит сейчас в доме, бесится, еще живая. Надо быть поблизости. Пусть хозяин любит и его, тайгана. Конечно, лучше бы загрызть птицу, но, если это нужно, такое должен сделать сам хозяин, и лишь потом получит птицу он, тайган, как ту рябую курицу, которую

бросили ему на поляне. Пусть тынар ведет себя плохо, хозяин тогда и кинет ему тушку этого ловца… Ловил, ловил — и самого словили.

И съедим! И тогда хозяину останется любить только тайгана…

Надо быть поблизости.

Хозяин в тебетее, за ним хозяйка в платке вышли снова во двор и даже не посмотрели на тайгана.

Пес подошел к двери, потом отскочил к окну, покрутился на месте, наконец свернулся калачом, нашел удобное положение для всех четырех лап и спрятал в них острие морды. Оставил глаза открытыми. Спать не хотелось.

Тайгану теперь ясно, что есть тынара хозяин не собирается. Значит, он, тайган, должен быть начеку, чтоб в любую минуту защитить эту особую птицу, которую так любит хозяин. Теперь он готов перегрызть глотку всякому чужаку, кто посмеет приблизиться к оконному проему. Пусть животное, пусть человек — от всех надо защищать птицу.

От окна ни на шаг! Сидеть и охранять. Заодно и подслушивать, что он там будет вытворять, какие будет вольности выказывать, этой ловчий. В конце концов, надо же узнать, кто он — друг хозяину или враг? Всегда тайган был на стороне хозяина в тебетее. Пусть тот еще раз убедится в этом.

Молодой тынар не раз еще вступал в единоборство с путлищами. До тех пор, пока в небе не появилась первая звезда. Крепость сыромятной толстой кожи старого козла превзошла все его ожидания. И птица утихомирилась. Осталась сидеть на сыром, холодном полу. Усталость молодого тела вызывала сонливость, расслабленность в крыльях, неподвижность ног. На воле-то редко когда ему приходилось долго сидеть на ровном месте, поэтому лишь тут, будто впервые, тынар ощутил неудобство волочащегося по полу хвоста. Смириться пришлось и с тем, как ближе к вечеру заметно остудились подушечки пальцев: оставалось поднимать к теплому брюшку левую лапу с четверкой согнутых когтей и подушечкой, прятать ее в коротких перьях, где сохранялось тепло, а потом, опустив левую, поднимать правую.

Тут неожиданно из проема послышалось постороннее чужое шуршание, оно превратилось в громкое «Р-р-р!». В темноте соколиком руководил слух. От чужеродных рычащих звуков соколик вздрогнул, пленки сбежали с глаз, округлив их непроизвольно, перья разгладились, прижались к телу поплотней и на спине, и на крыльях, от темени до кончика хвоста, точно перед полетом. Откуда-то из-под земли донеслись отзвуки шагов. Это человек с голыми руками и голым лицом. Потом грубый топот. Это тот большой зверь, наверное. Снова рычит неприятный голос из проема, откуда падает еле-еле уловимый свет. Нет, приближающиеся шаги и топанье крупного зверя удаляются. Значит, не к нему. Можно сидеть спокойно.

Молодого тынара начинает одолевать сон. Спать кое-как и кое-где нельзя. Чтобы найти себе укромное место, он двинулся в угол. Сделал несколько шагов. Длинные когти на плоском полу остриями вонзались в землю, все время растягиваясь на всю ширину лапы, отчего подушечки напрягались. Будто перед нападением на какого-нибудь зверя. А чтобы хорошо отдохнуть, надо расслабить все тело, в том числе и мускулы подушечек. Это возможно было не на плоском полу, нет, а на полуобхвате ветки. Вот тогда когти свисают в полусогнутом виде, свободно. Но тут нет дерева с ветками… А туур? Его поперечная деревяшка? Толщина ее оказалась для лап в самый раз, такая же, какую обычно ищешь в лесу перед посадкой на ночлег в шатре дерева. Настоящая ветка. Сухая, на ней было тепло и уютно. Правда, пахло… пахло не лесом, а чужаком. Похоже, что молодой тынар занимал место чужого ловчего, предшественника. Скоро, наверное, появится. Закон соколов не позволяет, чтобы ветку, ранее занятую одной птицей, перехватила другая. Но та, первая, опаздывала. А на молодого тынара напала столь сильная дрема, что он перестал колебаться, занял туур и не намеревался сойти с него. Слегка расслабившись, опустив плечевые перья и распушив хвост, соколик шумно встряхнулся, заменив старый воздух, что собирается между крыльями и туловищем, новым, свежим.

Омытый воздухом, он повернул направо шею, подсунул голову под правое крыло, оставив открытым ушное отверстие, и быстро заснул.

4

Утром лесник Кончой послал внука приглашать всех ближних соседей-аксакалов. Еще вчера по аилу разнеслась весть о том, что старый Кончой поймал сетью

замечательного сокола, поэтому соседи сразу догадались, что лесник приглашает их на угощение с жертвоприношением.

— Ай, Кончой ты наш, Кончой, каким удачливым оказался, какого, говорят, сокола словил, пусть счастье придет к твоему очагу вместе с птицей,— искренно радовались за лесника одни.—Твоя удача — добрая примета…

— Слыхали, слыхали, что ты поймал тынара, только покажи-ка нам, какой он? — приставали другие.— Да будут каждый раз тороки у седла твоего полным-полны… Кхм, у меня, знаешь ли, давняя любовь к наваристому соленому супу — шорпо с кусочками зайчатинки, дак, коли будет угодно алаху, наедимся, да? Ты меня не забудешь?

— Будет вам скромничать,— отвечает Кончой тем, что пришли первыми. Левый рукав лесникова чепкена засучен, в руке он держит кухонный нож.— Как могу я забыть кого-то из соседей?

Собирались во дворе. Кончой осведомился, все ли тут, кого он ждет.

— Да начинай ты! — замечает Сайкал.— Кого нет — на мясо придет.

— Ну, тогда пойдемте,— горделиво приглашает Кончой гостей.— Благословите на задуманное, соседи… Давно откармливал барана — мало ли что случается в жизни, ну и вот, оказалось, удачливый случай выпал. Ну-ка, старики, за мной.

— Отдай барана сыну,— подсказывает кто-то из скромничающих сверстников.— Нам ли, старым, резать барана, когда есть взрослые дети…

— И в самом деле,— поддерживает еще один старик.— Не молодой же ты, Кончой.

Конечно, любой из сыновей Кончоя смог бы зарезать барана, да старик хотел это сделать сам. Его удача, потому и торжественное приношение должно выйти из его рук, и тынара приручать будут не сыновья, а он, Кончой. У лесника тут свое поверье, своя примета: кто словил — тот и приручит. Не надо слушать стариков соседей.

— Пусть волк стар, да барана-то и старый свалит. Вот и мы с вами не дряхлые еще, нет.

— А кто о том толкует? — качает головой сосед.— Молодому лихачествовать, а нам, старым, ежели мудры, пристало уступить. Чтоб нас же и слушались.

Во дворе Кончоя людей все прибывало. Были то, в основном, старики да старухи, приходили, оглядывались, размещались в особом порядке — лицами к востоку.

Старший сын Кончоя приволок откормленного барана, повернул его не без труда так, чтобы голова смотрела на север. Кончой встал перед животным, поднял руки с раскрытыми ладонями на уровень лица своего, сдвинул потом ладони и важно, громко, чтоб все услышали, заговорил:

— Ну-ка, милые мои, соседи мои, сотворим молитву.— И первым касается чашей ладоней лица своего, сердцем взывая: — О аллах, веди меня к светлому пути, к спокойной и мирной жизни, к благополучию семьи моей, к охотничьей удаче моего сокола-тынара, всему хорошему сподобь меня, раба своего, всемогущий! — Руки со сведенными в чашу ладонями одним движением вздымаются и стекают потом по лицам людей — снизу вверх, сверху вниз. И будто свершилось большое событие: старики облегченно вздыхают, шевелятся уже каждый по-своему, вертят головами в разные стороны. Кто-то ладонью жмет спину и бока барана, определяя его жирность.

— Ого, поверх ребра жира-то выйдет на три пальца.

— А ты иного ждал? — ехидничает другой старик.— Чего ж тогда Кончой старался, по-твоему? Может, и на все четыре пальца выйдет…

Такой разговор, да еще громкий, леснику приятен. Кончой слушает внимательно, он только делает вид, будто следит за тем, правильно ли сын, свалив барана наземь, связывает ему ноги. Правильно, конечно. Все подготовлено как надо. Ноги животного опутаны волосяным поводком, под горло подставлен большой таз. Подходи, молчаливый хозяин, приноси свою жертву, порадуй людей и аллаха.

— Бис-миль-ля рах-ман-и рах-и-им,— Кончой делает вдох, решительно нагибается, подносит нож к горлу барана.— В твою честь, всемогущий, мой ловчий тынар, да станет он будайыком[4] а этот баран… душа его тебе, всемогущий, мясо нам, твоим рабам, кости в землю, О-омий-ин, алдоо акбар!..

Острие стального ножа легко перерезает артерию.

Кровь стреляющей струей бьет в холодный таз и тут же заливает дно. Кончой левой рукой крепко зажал барану губы, а правой придержал окровавленную сталь у горла: он не режет глубже, он ждет, пока вся алая кровь, гонимая сердцем, выйдет наружу сама.

— Дай полено какое-нибудь,— кинул лесник сыну. Тонкое дуновенье ветерка заплывает во двор, вбирает

в себя легкий парок горячей крови и растекается по углам дворовым, а через щели в дувале просачивается и на улицу, на весь мир, оповещая о том, что вот еще одним живым существом стало меньше на этом свете. Никто из людей не прислушался к тому, о чем оповещал ветерок, а вот черный тайган, сторож тынара, раздув ноздри, мигом вскочил на все четыре лапы, вытянул узкую свою морду в ту сторону, откуда пахло соблазнительно и свежо; заныло пустое брюхо, захотелось тотчас пожрать сырого мяса, полакать горячей крови. Надо бежать туда, где могут разрешить ему это сделать, да поскорее, благо он-то на воле… И до молодого тынара, сидящего на тууре, доходит запах свежей,. только что пролитой крови, но по закону соколов надо увидеть свою пищу, а не вынюхать ее, увидеть своими глазами, а не облизываться на что-то такое, чего представить заранее нельзя.

— Ставь-ка сюда,— приказывает лесник сыну, принесшему полуметровое сосновое полено. Его надо Подложить под шею зарезанного животного, чтобы, стаскивая шкуру, не пачкать все вокруг.

Кончой протягивает нож сыну.

— Давай-ка повнимательней действуй, а то будут порезы на шкуре, так мать изведется, будет нас ругать, изнутри кулаком больше работай…

И повернувшись к гостям:

— Дорогие соседи, благодарствуем, что пришли на жертвенное заклание, приходите отведать теперь похлебку — шорпо, скоро сварится…

Каждый знал, что следует прийти на шорпо позже, ведь надо было освежевать, разделать мясо, развести огонь, и кое-кто из гостей уже ушел со двора, ну а у кого дома дела не горели, те все же торчали здесь и даже после слов лесника не сразу направились к калитке.

— Ой, а ты когда нам покажешь тынара? — вдруг начал Асаналы, не желая уходить.— Что это ты? Покажи, а то жертвоприношение твое не будет считаться.

— А какой будет корумдюк[5]? — слукавил лесник.

— Если стоящий сокол, будет тебе и корумдюк. Не поскуплюсь. Покажи-ка, покажи тынара…

— Или корумдюк наперед, или ничего.

— Вон какой ты… Покажи сначала, скажу, что за ловчий тебе достался.

У Кончоя своя примета. Посмотрят раньше, чем нужно,— сглазят. Были у него соколы, э, бестолковые ловчие. У Асаналы вроде глаз не дурной, но Асаналы сам мюлюшкер[6]. Известный в этом деле человек. Они соперничают друг с другом втихомолку. Асаналы и Кончой… Возьмет да и скажет неправду людям, если даже способный, удачливый тынар, ну чтобы сбить славу Кончоя. А коль на самом деле сокол бестолковый, будет наперед насмехаться, вот уж и поиздевался над Кончо-ем. Нет, пусть пока тайна останется тайной.

— Эй, Асаналы, пойдем,— заторопил его другой старик.— Все соколы твоими руками выхаживаются, мало тебе? Поймай сам и не хочешь, не показывай Кон-чою. Пошли. Видишь ведь, человек боится вспугнуть удачу свою, оставь его в покое.

— Не опаздывайте, аксакалы, на шорпо.—Сайкал хотелось умиротворить стариков. — Не заставляйте себя ждать и приходите с семьями.

— Жаль. Зря ты скрытничаешь, Кончой. Как бы хуже не было…— Асаналы двинулся последним.

Едва закрыв за гостями калитку, Кончой заговорил, будто прорвало его:

— Отцу твоему пусть хуже будет. Ишь, выставляет себя знатоком передо мной. Аллах ведь загнал тынара в мою сеть. Аллах захочет, тынар мне счастье принесет… А чует ведь ловкач Асаналы мою удачу, завидует!

И долго потом омывал руки теплой водой, что сливала ему сноха, не спеша вытирал их старым полотенцем.

— Отрежь кусок печени и дай-ка сюда,— сказал Кончой сыну.

Засов входной двери загрохотал, и опять незримая сила путлищ заставила тынара приземлиться. Точно на то место, где когтями вся земля расцарапана. Да, ничего не оставалось, как только ждать дальнейшего. Дверь заскрипела, отворясь, соколик вскинул голову, скрывая страх, покосился на входящего человека с голым лицом. Одна рука человека была тоже голая, а другой, обтянутой высушенной кожей какой-то животины, он что-то держал, но не показывал тынару.

Вчерашний человек. Опять он здесь.

Удрать? Удрать! Притом быстро, быстро.

И молодой тынар снова заметался, спутанный, замахал крыльями отчаянно и бестолково.

— Ну-ну, удалец мой,— Кончой показал птице кусок печени, лежащей на рукавице. Заговорил громко, чтобы слух птицы привыкал к звучанию голоса.— Не убивайся так. Уймись, миленький. Боюсь, крупные перья потеряешь… А зоб-то вон еще широкий. Вчера, видно, малость переел курятины-то. Ладно. Сейчас есть не дам… Может, придешь на руку? А, родной мой? Ну?

Но соколику становится совсем не по себе от приближающегося человека, от его протянутой руки, будто обшитой кошачьей, вывернутой наизнанку шкурой — никакой птичий коготь ее не пробьет. Соколик медленно отступает, кося глазом, наконец забивается за туур в угол, подрагивает там, гневаясь. Кончой на время отступает. Останавливается в нескольких шагах от туура, опускается на корточки. Начинает подзывать.

— Пё! Пё! — кличет птицу лесник и трясет куском свежей печенки.— Ну-ка покажи, как умеешь есть. Пё! Пё! Свежая печенка, ты же любишь ее. Смотри, ай мягкая, вкусная… Ну, пё, пё! Пё!

Молодой тынар представил, как человек схватит его своей голой рукой за оба плечевых крыла и зажмет их так, что не пошевелишься. Воспоминание о вчерашнем заострило сиюминутный страх… Еще дальше от человека. Глубже в угол, глубже!

Но человек не стал насильно хватать его за крылья, как вчера. Мало того, отошел. Неужели не тронет? Этого тынар не ожидал. А почему человек мясо держит? Чудно. Откуда оно взялось в таком странном виде? Мясо надо добывать, вырвать с шерстью какого-нибудь зверя или из-под перьев какой-нибудь птицы. А тут ни шерсти, ни перьев не видно. Чуешь, что мясо, а кажется, что это все-таки не мясо…

«Ишь, как забился в угол, бедный,— думает о соколе Кончой,— попробуй подойди к нему, одеревенеет, и ничего с ним не сделаешь. Ладно, дадим ему перво-наперво покой…»

Человек скрылся за дверью, и в комнате остались только запахи — вчерашний неприятный, острый от человека и от мяса, что вроде бы и не мясо…

Кончой все же был недоволен, что с первого раза не смог возбудить сокола печенкой, приблизить к себе. Асаналы смог бы? Кто знает, может, смог бы. У порога старого дома лесник роняет кусок печенки на землю, чтобы удобнее было задвигать засов на двери. Где-то тут тайган околачивается. Пусть ему достанется. Он найдет, Кончой уверен. Тайган послушен, услужлив. Вот кто приручен так приручен. Сам найдет. Обязательно…

В комнате, где провел ночь молодой тынар, стояли сумерки, но птица знала, что солнце уже взошло и поднялось довольно высоко. Так высоко, что если бы он летел, солнечные лучи падали бы ему почти отвесно на спину. Сюда, увы, они не проникали. Обычно ночной сон тынара неглубок: любой посторонний шорох, треск ветки заставлял вздрагивать и выпрастывать голову из-под крыла. Мигом приходила ясность чувств, тут же он определял, улетать ли с этого места или нет. И почти каждый раз оставался на согретой собственным телом веточке, хотя; коль пришлось бы, готов был взлететь сразу. Но и в самую темную ночь ощущение возможной опасности перебивалось у него уверенностью в своих силах.

Ночь в помещении он проспал безмятежно, никаких тревожащих звуков не слышал, но к утру почему-то сам проснулся, вытянул голову из-под крыла, когда было еще совсем темно. Хотелось полететь тут же куда угодно. Широко раскрытые глаза ничего не могли различить во тьме. Закон соколов не позволяет срываться в полет без особой причины в такое время. А ему хотелось полететь… Постепенно соколик увидел плоскую площадку земляного пола, стены напротив, все четыре угла, пятна оконных проемов справа от себя, что сочились какой-то мутной белесостью.

По всем правилам молодой тынар подготовился к полету. Сонливость развеялась. Тело наполнилось легкостью, хотя, судя по сумеркам, рано было лететь.

Вдруг ему послышался шорох в стене у двери. Вот он повторился. И взгляд молодого тынара тотчас отыскал это место.

Из маленькой щели выползла длинноусая мышь, за ней показалась другая, точно такая же, но короткоусая.

С привычной уверенностью мыши спустились с порожка на пол и, ничем не защищенные, засеменили дальше вдоль стен. Длинные хвосты волочились за ними по земле, будто подвязанные неизвестно зачем тонкие веревочки. Короткоусая бежала по следу длинноусой, за ее хвостом. Нет, хвост делал важную работу: запахом его длинноусая вела короткоусую, движениями самого кончика сообщала о неровностях пола и, стало быть, держала и равновесие, и нужную скорость движения. Мыши добежали до угла на той стороне, где был тер в комнате, не задерживаясь повернулись и побежали вдоль следующей стены, направляясь теперь прямо к углу, где на перекладине туура сидел готовый к полету, с интересом следящий за шустрыми зверьками молодой тынар. С первого взгляда он узнал их. Не раз на воле встречал таких.

Передняя мышь пискнула, задрала головку, точечкой блестящего глаза уставилась на птицу. Чужой, чужой, чужой — сообщили друг другу подрагивающие хвостики. Постой, постой, что делать? Идти дальше или вернуться? Решили сразу: птица недвижима, значит, безопасна, побыстрей побежим вперед. Длинноусая лучше товарки понимала, что надо быть начеку. Хотя незнакомое существо высоко на деревяшке, но запах от него сильный, оно живое. Спит, что ли? Длинноусая мышь затрясла острым кончиком потного, но холодного носа, раздувая поочередно то одну, то другую ноздрю и стараясь побольше захватить в них воздуха, чтобы знать поточней состав запаха, идущего от чужого существа. По состоянию длинноусой и короткоусая определяла, что делать; она смотрела и на птицу, и на кончик хвоста своей опытной подружки. При опасности кончик хвоста ударялся о землю так резко и сильно, что поднималась столбиком пыль. И тогда обе разом должны были повернуться и пуститься наутек что есть мочи. Тогда впереди оказалась бы короткоусая, она должна первой пробежать всю дорогу до выхода в другую комнату. По мышиным правилам не дозволяется бегать по не протоптанной ими самими тропинке. Хвосты не зря у них время от времени касаются земли, оставляют надолго запахи — отметины пути.

А молодому тынару тоже непонятно, отчего это так близко от него гуляют эти мыши. Можно бы спрыгнуть с туура, взметнуться, зависнуть над ними и… Нет, слишком они мелкие. По закону соколов очень уж мелкую

добычу брать не положено. Что за еда эта мелюзга, да и жалко ее.

Мыши направлялись как раз в тынариный угол, там всегда было темнее, а в темных местах всегда есть чем поживиться — остатками мяса или сала, зернышками. У них была удобная, с выходами в обе комнаты нора, а то можно было бы перейти жить сюда, выкопать нору, заготовить себе корм. Сейчас тынариный угол был для них дополнительной кладовой.

Но от угла чем-то непривычно пахло. Длинноусая первой заметила следы-дорожки стекшей по стене жидкости и полувысохшую лужицу. У края ее мышь нервно, сторожко провела по влаге усами, потом, обжегшись резким запахом, подергала пуговкой носа. Очень едкая влага… Опасно… Бежим мимо, ничего не касаясь.

Короткоусая даже не стала останавливаться — длинноусой она верила. Не обманет. Раз длинноусой не понравилось, нет смысла останавливаться и перепроверять…

А молодой тынар, готовый к полету, продолжал поджидать хозяина всего живого — солнце. Нутро подсказывало, что солнце взошло, но глаза не видели этого восхода. Как же без него? Может, скоро выйдет, нынче запозднилось? Подождет тынар, подождет. Лишь бы солнце появилось, а так он к полету готов.

Про гуськом бегающих мелких мышей соколик позабыл. Решил их не трогать и с того мгновения позабыл. Впрочем, мог бы тотчас и вспомнить. Уже без всякой настороженности или вражды. Они живут, я живу — сойдемся.

Так разное живое верит друг другу.

5

Асаналы потерял спокойствие, как только услышал весть об удаче Кончоя. Мюлюшкеры ревнивы друг к другу. «Бездушный он,— думал о Кончое Асаналы.— Сердца нет у него. Как бы сокола не превратил в злого хищника… По ослу и путы, говорят. Испортит, ай испортит сокола. А то и погубит.

Хорошо, ему повезло, конечно, что словил тынара. Но ведь надо обучить такую птицу. А человек, что вознамерился приручить тынара, должен быть благородным, душевным. Птица — она как ребенок, испортишь плохим воспитанием, так уж не перевоспитаешь. Ух, этот старый упрямец лесник! Испортит тынара. Не ему бы с ожесточенным сердцем да дурным невеселым характером приручать сокола. Превратит его в железного тынара. Вот и увидят люди, как в небе бренчит крыльями жестокосердый… вроде как самолет металлический бренчит, летает, страх нагоняет на всех живых, на тарагай-ские наши горы, леса и долины. И нет у него отваги и удачи, а потому нет от него никому радости…»

Съедено парное мясо, выпит сытный наваристый суп шорпо. Внук Кончоя держит левой рукой медный тазик за длинную ручку, а правой из большого медного кумга-на сливает гостям на ладони теплую воду. Начиная с дальнего края стола.

Гости не спеша моют над тазом руки, снимают с плеча мальчика полотенце, обтирают руки досуха и с пожеланиями долгой жизни возвращают полотенце ему на плечо.

Сидят в доме одни близкие, давно друг с другом знакомые люди, но обслуживают их домашние Кончоя чинно, внимательно и с видимым удовольствием.

Аксакалы-соседи, поев, замолчали степенно. Будто не зная, с какого же конца начать разговор и о чем, хотя всем известно: раз угощение по поводу удачи с тынаром устроено, значит, о тынаре и вести беседу. Ведь не зря старался лесник перед ними, надо порадовать его приятными словами, пусть потеплеет у него на душе.

— Та -ак, почтенный Кончой-бай, ты словил тынара,— начинает белобородый старик, сидящий на самом почетном месте.— Ты сам знаешь, что такое тынар. Священная эта птица. В народе в таком разе говорят: в тер упал кут… Мда, вот сегодня у тебя дома в тер упал кут — предвестник счастья. Значит, суждено, что ты и твоя семья еще долго будете цвести-расцветать, до полной седины… Не пустое это, нет. Аллах, видно, решил посмотреть на тебя с любовью. И знак подал. Это хорошо, так и знай.

— Да сбудутся твои пожелания,— отвечает ему благодарный Кончой.

— Теперь слово за тобой, Кончой-бай,— заговорил вдруг Асаналы.— Сокол требует ух как много. Будешь ему другом, он потом и тебя омолодит своей работой. Знаешь, как говорят: пустить сокола в лов приятней, чем ждать, что он тебе поймает… А тебя больше волнует

добыча, а не то, какой станет птица — злой или радостной.

Сейчас о том можно было бы и не говорить, угощение все-таки, праздник. Старики недовольно перебили Аса-налы, опасаясь ссоры между мюлюшкерами:

— Не дело говоришь, Асаналы. Да не Кончою прислушиваться к таким советам, сам не мальчик.

— Будет тебе, Асаналы, будет…

— Кто сумел поймать, сумеет и научить. Не думай, будто нет сокольника, кроме тебя. Уймись!

Асаналы улыбается, не спеша омывает руки, обтирает их уже мокрым полотенцем, говорит мальчику:

— Будь хорошим человеком, расти большой.

— В старину, говорят, один большой мюлюшкер обучил здоровенного борбаша[7][8] и брал с ним горного козла…— начинает Кончой.

Легенду эту каждый знает, но, отдавая должное миролюбию хозяина, внимают, даже дыхание задерживают, показывая свою заинтересованность рассказом.

— Ну так что дальше? — поддакивает кто-то.

— …Поцапались меж собой болуш и мюлюшкер,— продолжает Кончой.— Распря вышла у них: кто лучше обучить птицу сможет. Мюлюшкер хвастал: любую берусь обучить. Ну я ему покажу, подловлю его — думает про себя болуш и говорит: «Ты такой смышленый, все знаешь, все можешь. Покажи свое умение. Видишь эту вербу? Какая птица на ее ветки первой сядет, ту обучишь да вынесешь на охоту. Сможешь?»

Люди были вокруг. Много. Все думают: какой же это ловчий сокол на вербу садится? Перехитрил болуш бедного мюлюшкера, подловил ведь на слове,— молча следят, чем дело кончится. Ждут час, ждут два. Никто не садится на вербу. Устали, начинают расходиться люди. Вдруг откуда ни возьмись появляется молодой бррбаш, на лету слепня схватил, чтобы потом, значит, съесть его, да и сел на ветку вербы. У зевак рты раскрылись еще шире, а болуш показал черенком камчи на борбаша и возглашает:

«Люди, видите эту птицу? Борбаш, борбаш это. Гнездится она в зарослях дикого кустарника, охотится на всякую мошкару, мух, слепней, шмелей. Раз у нас есть знаменитый мюлюшкер, что хвастает, будто любые птицы ему послушны, пусть-ка он поймает эту птицу, поучит, вынесет в горы, где скалы отвесные, где свежего воздуху полно, где пасутся одни горные козлы, от гула крыльев беркута мчатся стрелой их стаи… Пусть-ка наш мюлюшкер добудет нам со своим ученым борбашем козла горного, да с рогами в двенадцать пядей, не меньше… Откажется он иль этого не сумеет сделать, тогда — видите лошадь под ним? — тогда лошадь у него отберем, крова он над головой лишается и славу известного мюлюшкера теряет. Может, тогда малость и поумнеет».

Ну, все ждут, чем ответит на это неслыханное предложение мюлюшкер. А он сразу: «Согласен,— говорит во всеуслышание,— Единственно, что прошу — меня не торопить. У птицы этой клюв хоть и кривой и зоб круглый, но надо, чтоб наклевалась она печенки козла с рогами в двенадцать пядей. Показать ей надо козла, самого-то козла горного, а то приручаться не будет».

Поулыбались люди. Уверенность мюлюшкера понравилась. И со словами: «Ладно, умница, бог в помощь тебе!» — разошлись.

Идет мюлюшкер в горы, находит заросли рябины в лесу, а там много гнезд борбашьих. Стал выбирать птенцов. Подходящего не видит. Ходил день, другой, третий… Неделю ходил и вдруг увидел в одном гнезде: лежат четыре яйца, три тухлых, а скорлупа четвертого чуть проколота и высовывается оттуда незатвердевший еще желтенький клювик. А глаза птенца еще не увидели белого света. Мюлюшкер быстро берет яйцо на ладонь. Это важно, чтобы птенец, разбив скорлупу, выполз оттуда прямо на теплые человеческие ладони. Обе руки сложил мюлюшкер гнездом и терпеливо ждет. Очень, говорю, важно, чтоб птенец вышел прямо на человече ские ладони. Ждет мюлюшкер, глаз не сводит с яйца. Вот освободился от скорлупы птенец, стал обеими лапками на ладонь, мюлюшкер тихонько берет его большим и указательным пальцами, дует, потом нежно-нежно раскрывает мягкий желтый клювик и дает птенцу попить человечьей слюны. И птенец глотает, глотает слюну, словно понимает, чего от него мюлюшкер хочет. «Видать, не ошибся»,— думает тот и прячет птенца за пазуху, чтобы ноздришки птичьи постоянно чуяли, как наш человеческий мужской пот пахнет.

Ну вот пришел мюлюшкер домой. Начал выращивать птенца. Сует ему червяка, птенец червяка ест, дает ему жилистое мясо, он и жилы ест, а когда мякоть даст, тогда и мякоть ест. «Видать, ты неприхотлив»,— говорит мюлюшкер и начинает с тех пор кормить его одной только печенью. Даст борбашу кийичью[9] печень, ест ее птица, печень лошади даст, он и ее ест, собаки — тоже… Тогда мюлюшкер говорит: «Видать, ты безжалостный». И после того начинает кормить птенца только глазами. Подкинет ему глаз змеи, борбаш змеиный глаз клюетг и глаз косули клюет, и глаза обезьяны птенец не боится! «Ну, ты, видать, удалец, клюешь без промаха»,— говорит человек. Сошел с птенца белый пух, а он уже перепробовал глаза всех зверей, каких только могли добыть человечьи руки. Начисто забыл борбаш, что он дикая птица, ручной стал, радуется мюлюшкер… Ну, подошла первая линька, а после нее выносит мюлюшкер своего ловчего на охоту. Бросает на горного индюка — ловит борбаш горного индюка, бросает на козленка — и того хватает, бросает на барана, тот и барана не боится. «Ну, теперь,— говорит мюлюшкер,— едем к болушу».

На другое утро болуш собирает своих подручных, все выезжают в горы, чтобы при свидетелях, стало быть, спор разрешился. Доезжают на лошадях до предгорья, дальше подымаются пешком. В седловине решают делать привал. Вдруг на открывшемся склоне замечают стадо диких коз. И среди них два козла с широченными рогами пасутся.

Смотрят все на мюлюшкера. А он испросил у аллаха благословения и, когда болуш вместе со всеми своими приблизился, разом взмахнул рукой, на которой птица сидела, крикнул, будто охнул: «О-о-ми-йи-ин!» И отпустил борбаша на стадо. Ну вот в оба все следят за борбашем, да ведь не уследишь: не пролетел еще полверсты борбаш, а люди потеряли из виду маленькую, с кулачок, птицу. Ну, смотрят тогда на стаю коз. Видят — что такое? Самая к ним близкая коза, с краю стада паслась, резко подняла голову, встряхнула ею раз, другой, третий — еще резче. Потом, мотая головой, взбрыкнула и стала бегать вдоль и поперек стада. Бестолково бегает и все встряхивает, все мотает головой. Обежала круг, на второй круг пошла. Другие козы удивленно глазеют на нее. Наконец коза остановилась, все мотая головой, ноги заплетаются, будто опору потеряли, но падать не падает, на одном месте только кружится и кружится.

Ну вот, а потом другая коза, встряхнув головой, всполошилась. И все повторилось, как с первой. А остальное стадо пасется себе и пасется. До тех пор, пока с молодым козлом то же самое не произошло. Он лежал, да вскочил вдруг на ноги, все опять повторилось и с ним, но только побежал он прямо к обрывистой стороне склона. Отчаянно мотал головой и будто бодал какое-то невидимое существо. Бежал, бежал, брыкался, бодался, да так, ничего не видя под ногами, шумно сорвался с горы. И тогда все стадо, напуганное невесть чем, ринулось к востоку — на другую сторону горы. Стрелой умчались, а горные козы, побежавшие было за ними, ну те две первые козы, сразу же отстали.

Изумленные невиданным случаем, люди болуша спустились вниз, на горный склон, где недавно паслись козы. Дошли они до тех двух, что кружились на одном месте. Легко поймали их. И что же оказалось? Оказалось, что у коз этих глаза были выклеваны. Кем? Да борбашем! А борбаша-то и нет нигде. Тогда мюлюшкер стал кликать его. И вот первым борбаша замечает сам болуш: птица летела от той скалы, за которой недавно скрылось стадо. Он, видно, полетел за ними, чтобы расправиться с новыми жертвами. Но быстротой полета птица этаведь не отличается, вы это знаете.

Ну, мюлюшкер подозвал, борбаш прилетел и сел прямо на рог козы, которую держал один из аксакалов болушевых. Хотела мозг козий выдолбить, свирепая птица! Но мюлюшкер взял ее за путлища и снял с рога на свою руку. Говорят, посадил борбаша на руку да еще опечаленно так молвил: «Ох, дурная ж у меня голова! Упустил из виду, что у козла рог толще да запах острее. Не вышло на рога борбаша натаскать…»

— Ай да умница! Вот это мюлюшкер! Позабыл, говорит, про толщину рога, а? — гости-аксакалы выражают восторг рассказчику Кончою.— Бывали же мудрецы на свете, ох велик народ!

— Ой, бойо-о-о,— опираясь о пол рукой, с места поднимается самый старый аксакал.— За доброе намерение твое, Кончой, благодарим. Хорошо кормил барана. Пусть будет всегда полон твой дом… Ну-ка, старики, пойдемте давайте, хватит пустое говорить. Кто идет в верхние улицы аила, давайте со мной.

Все рядом сидящие встали. Степенно двинулись, соблюдая заведенный порядок, пропуская вперед старших, чтоб не мешать им надевать в прихожей свои калоши.

Асаналы-мюлюшкер бросил Кончою:

— Продай мне своего тынара.

Люди, хотя и топтались уже у входа, навострив уши, приостановились.

— Ты это всерьез? — громко спросил Кончой.— А условие скажу, небось откажешься.

— Я на все готов. Что просишь? Скажи.

— А на попятную не пойдешь?

— Нет.

— Ладно. Будет у меня условие. Если с ним согласен, тогда уступлю и договоримся о цене.

— Ты что, впервые меня видишь? Почему сомневаешься? Говори!

— Оставь мне его, пока я обучу. Сам знаешь, примета есть такая, тынар ведь… слышал, что здесь говорили? Аллах не простит меня… Обучу, а после твой будет, тогда бери насовсем.

— Э, нет. Так не пойдет.

— Тогда извини, мы тоже не уступим.

— Эх, как бы жестокосердым не сделал ты его, как бы не разбудил в нем зверя, вроде борбаша того…— с этими словами Асаналы следом за остальными вышел на улицу.

6

…Молодому тынару сильно хочется есть. Тот, с голым лицом и голыми руками, еще не раз подходил к нему, показывал издали мясо, нет, не мясо, наверное, птицу, на которую он, тынар, брезговал даже смотреть. Но от этого желание наполнить желудок свежим, настоящим мясом не исчезает. Оно гложет изнутри и наполняет глаза особым отблеском, хотя в темное это помещение солнце все еще не заглянуло. Тут и днем полумрак.

Тынар постоянно чувствует проходящий сюда сквозь оконный проем столб белесого света. И кажется, что свет сочувствует ему, пленнику. Вместе с тем как раз из этого проема постоянно доносится до тынара возня отсюда невидимого, но неприятного ему существа. А порой животное прямо загораживало собой решетчатое окно и от узкой морды его с внимательными глазами опять наступали сумерки. Иногда будто из-под земли (топ-топ, топ-топ) доносились сюда, в помещение, тяжкие звуки шагов каких-то крупных животных. «Р-р-р, р-р-р». И шаги удалялись. Оставалось слушать мягкие, словно у зайца, шажки сторожа.

Накрывает тишина, и опять молодого тынара охватывает тоска. Сторожа не за что любить. От него никакой пользы, одно неясно, зачем он, тынар, этому неизвестному животному.

Память — это ощущение того, что все, что ты делаешь или даже если ты ничего не делаешь, все происходит во времени. Тынар различал приходы и уходы человека. Приход — и он, тынар, начинал сердиться, уход — сразу облегчение. И сменой этих состояний соколик заполнял свою память.

А Кончой старался быть настойчивым, но ненавязчивым, выказывать знаки внимания так, чтобы птица запоминала его. Три-четыре раза в день должен он показываться птице, чтоб глаза ее привыкли к нему.

Временами неустанный голод сменялся у соколика щемящей тягой к парению, свободному полету. Летать, без конца летать! Он пробовал — так, на всякий случай. Взмах крыльев, и опять он на полу, царапает когтями землю, дергает путлища.

Однажды он нагнулся и стал трогать горбатым клювом кожаные ремни. Почувствовал прочность кожи. Стал всерьез рвать их клювом, а оторванные кусочки, не задумываясь, глотал. Туго прошитая кожа не поддавалась. Он был упорен. Она еще упорней. В ярости он поцарапал себе чешуйчатую кожу цевки, потом вдруг клюнул ее. Боль пронзила ногу, он приподнял ее, и ремешок провис. Он опять набросился на ремешок. Порванные крохотные кусочки кожи давно уже мертвого зверя съедал с удовольствием. Пробил кожаную ленту насквозь, растерзал с краю, освободил одну лапу — путлище осталось валяться на полу у туура, будто добитый враг. Тынар приостановился, победно посмотрел направо, на оконный проем, в котором шевельнулось животное-сторож. Оно отвлекло его внимание от второго путлища, и он позабыл, зачем рвал первое. По тынарино-му обычаю после каждого дела надо привести себя в порядок, сбросить случайно приставшие крошки, пылинки. Молодой тынар, слегка распушив крылья и хвост, разрыхлил перья, шумно встряхнулся, всколыхнул воздух, отчего паучок, что начал плести паутину в темном углу над головой птицы, вынужден был всеми восемью ножками крепко ухватиться за бугорок на стенной штукатурке.

Маленькую эту тварь тынар узнавал средь множества мелкой живности, хотя, чем она занимается, кто она, не представлял себе. Удивился, просто удивился тому, что паучок попал на глаза, хотя казалось: в помещении, кроме него, тынара, да воздуха, нет никого и ничего. Наклонив голову вбок так, чтобы краем правого глаза целиком держать под прицелом паучка и его паутину, молодой тынар опять отвлекся от того, чем был раньше занят, и принялся следить за потревоженным насекомым.

Ну, что оно будет делать? Зачем оно здесь? Где его место?

Паучок был такой черный, что в темном углу его еле-еле разглядишь. На некоторое время насекомое прикинулось мертвым, оставаясь недвижимым, потом, коль толчка воздуха повторно не последовало, зашевелилось, задвигало ножками и, все ускоряя движения, проворно и ловко пошло ткать свою паутину. С помощью одной ножки паучок вытаскивал из себя сзади тонкую-пре-тонкую нить, тут же передавал ее другой ножке, а та, в свою очередь, следующей — нитка все тянется и тянется. Остальные ножки цепляют за бугорки штукатурки поперечные, уже готовые нити — основание будущей паутинной сети. К поперечной нитке узлом прикреплялись длинные продольные, и при этом ножки успевали еще подергивать узелки, проверяя прочность сооружения. Тынар вдруг нашел, что это напоминает сетку, которая накрыла его и похожую на фазанью самку бестолковую птицу. Западня. Это была единственная в его жизни ошибка, подсказала и оценила его память. Тогда еще он нашел сеть похожей на паутину и ему показалось, что ее можно легко прорвать.

Все внутри тынара ныло и кричало, требуя пищи. Он взмахнул крыльями. Подняться в воздух, лететь, лететь! Путлище на левой ноге скособочило его и опять посадило на пол. Но правая была свободной! Оттолкнуться, взметнуться, лететь!

И каждый раз — больно и униженно — он падал на землю, теряя силы.

Кончой пришел, опять неся в кожаной рукавице кусочек мясной мякоти. Леснику бросилось в глаза, что тынар спал с тела. Уйдет опять в угол, как делал всегда, завидев мюлюшкера? Гляди-ка, нет. Сегодня не попятился, не поспешил спрятаться за туур, остался на месте, повернулся бочком, широко раскрытый глаз следит, выжидает. Обычным шагом, медленно, спокойно Кончой дошел на этот раз почти до самого сокола. Ниче-

го, сидит на сыром полу, притих, лишь пленки на глазах то закрываются, то открываются. Кончой уверенно и осторожно протянул правой рукой в рукавице мясную мякоть. Прямо к горбинке соколиного клюва. Дав понюхать, крикнул: – Пё! Пё! Пё!

Птица учуяла запах, потом заметила мякоть на кожаной рукавице, рывком кинула тело вперед, вцепилась в мякоть клювом.

Мюлюшкер дал ей клюнуть два раза, потом незаметным движением левой руки сдернул вниз мясо из правой, так что лакомство осталось зажатым в кулаке. От неожиданности тынар клюнул пустое место, где только что было и откуда вдруг исчезло мясо. Кончой опять незаметно для птицы отвязывает повод путлища от стойки туура, наматывает конец повода на ладонь. Несколько отодвигается, все еще на корточках. Подзывает птицу ровным, без выражения, голосом. И опять мякоть на рукавяце. Тынар догадлив: человек предлагает есть мясо с рукавицы. И, легко взмахнув крыльями, птица садится… на рукавицу.

Довольный мюлюшкер теперь привстает вместе с соколом. Замечает порванное путлище. «Покормлю, заменю»,—Кончой радуется, что сокол оказался сговорчивым.

Опять пальцы левой руки воровски убирают мясо с рукавицы на правой. Кончой развертывает от плеча правую, на рукавице которой сидит тынар, а сам поворачивает голову налево и сплевывает на мясную мякоть в левую руку. Человеческая слюна делает мясо еще вкусней, сочней, и сокол от такого мяса потом не испытывает жажды. Молодой тынар от звуков сплевывайья вздрагивает, напрягая все перья, чтоб не упасть с рукавицы, чтоб не попасть впросак, но тут опять появляется мякоть на рукавице перед его носом — клювом и он, позабыв обо всем, набрасывается на нее. Он ест в охотку. Из сердца его, маленького, словно бабочка, уходит страх. Его нет, даже когда голая человечья рука касается и без того туго прибранных к телу перьев, касается и гладит их, начиная с макушки и стекая вниз, до самого кончика хвоста.

7

Асаналы окончательно потерял надежду уговорить Кончоя по-хорошему. Изнервничался Асаналы, а успо-

каивал себя клятвой: так или иначе, тынара он этому жестокосердому не уступит. С каждым днем все сильнее тянуло его к молодому тынару, пока еще не обученному искусству охоты. Все о птицах ведающая душа мюлюшкера угадывала, что всякий час делает с тынаром Кончой. Как его кормит, знакомит с собой, приваживает к себе. Не каждому удается приручить тынара. Надо понравиться соколу, а если станешь нелюб, то старайся не старайся — толку мало будет.

Асаналы живо представлял, как крутится Кончой вокруг птицы, а та остается замкнутой, сидит нахохленная и чужая. Надо бы подойти к нему иначе, а умеет ли Кончой иначе? С любовью, чтобы сокол почувствовал теплоту твоего сердца, чтоб принял тебя как друга, чтоб, увидев тебя, рвался навстречу. Если человек этого не поймет, сокол, бывает, мстит ему, нарочно упорствует, случается, что подыхает от своего упорства.

Асаналы ставил себя на место Кончоя («Я-то смог бы, постарался…») и с одинаковой, правду сказать, тревогой думал и о молодом тынаре, и о его хозяине.

На одиннадцатый день после поимки Асаналы не выдержал, пошел-таки к дому удачливого мюлюшкера. Кончой в это время прикармливал птицу. Соколик сидел у него на рукавице, а хозяин прохаживался по пустой комнате. Асаналы вошел мирным, спокойным шагом (спугивать нельзя!), поздоровался, прошел к решетчатому окну и прислонился спиной к холодной стене.

— Волейкум атсалам,— ответил на приветствие со-седа-мюлюшкера Кончой, оглаживая левой рукой темя, затылок и спинку молодого тынара.— Как здоровье? Чего не показываешься? Что нового скажешь?

— Пожаловаться, слава аллаху, не на что.— Асаналы приглядывался к птице, слова уронил бездумно.— У него в зобе, не видишь, что ли,— осталось чуток пищи. Дай-ка ему съесть птичьего мяса с перьями — зоб и освободится…

«Ну начал вот…— Кончой рассердился, конечно, только ничего вслух не сказал, сдержался. — Знаток нашелся, как же. Привычка, что ли, у него такая дурацкая — поучать других? Себя высоко ставит, а других вот считает дураками. Сам не понимает, не его дело, и лезть нечего, а скажешь — обидится. Ну зачем в чужое дело лезет?»

— Если зоб не очистишь, не скоро приручишь,— продолжает Асаналы.— А видать, хваткий сокол. Ласко-

вый. Он сам твоей ласки ищет, я вижу. Хочет, чтоб у тебя настроение доброе было… Его можно даже на волка пустить, такой себя не пожалеет. Ради хозяина…

— Какого числа тогошуу ‘? — спрашивает Кончой, будто и внимания не обращая на поучения соседа.

— А сейчас какой месяц?

— Сентябрь… ну да, сентябрь.

— Ну тогда тогошуу уже было… Кажется, в прошлую пятницу.

— Надо делать тирне 2… Не чувствует меня пока, ветер в голове.

— Ий! Что ты? — испугался Асаналы.— Зря измучаешь сокола. Рука у тебя тяжелая, погубишь! Да и без тирне можно обойтись. Надо с ним по-хорошему, ведь линьки еще не было. Ты вот что, попробуй-ка лучше подержать его с недельку в темноте. Полной темноте. Загороди окно наглухо и оставь его в покое — быстро забудет свое, быстро.

— Да, правду говоришь. Надо закрыть окно… Он вот хитрит. Даром ест корм. Покажешь мясо — прилетит, не покажешь — совсем равнодушен к тебе. Хитрюга.

— Умница!.. Глаза-то, глаза прояснились, будто дно колодца сверкает. Движения уже свободные — стало быть, немного терпения… Уступи его мне, Кончой. Слава-то все равно твоя: тут осталось дела меньше половины… Жалко, если испортишь… Ну ладно, молчи, неуступчивый. Пусть сбудется твоя мечта. Не стану мешать, ладно, я так говорю, не обращай внимания.

— Бери. Ведь сам отказываешься, Асаналы. Согласен с моим условием, так забирай. Когда мюлюшкер рядом сидит, разве мне обучать сокола? Уступлю мастеру.— И будто не было обмена скрытыми колкостями: — Говорили в былые времена, будто большие мастера-мюлюшкеры вливали в уши сокола горячий свинец. Как ты смотришь вот на это, а?

— Э, Кончой, брось вздор молоть. Если не сумеешь совладать с тынаром, дай его мне. Ясней ясного вижу, через два месяца будет он человеку родной. Тогда принесу его тебе.

«Вы только посмотрите на него, какой самоуверенный! — Но Кончой не хочет ввязываться в ссору.—

1 Тогошуу — приближение планет, по которому можно судить о времени птичьих перелетов.

2 Тирне — способ приручения, когда непокорному соколу на время зашивают глаза.

Нахал просто. Считает так: прирученный Кончоем сокол вправе не понравиться ему, Асаналы, а вот коли он приручит, то это должно понравиться Кончою. Ничего у тебя, сосед, не выйдет!»

— Раскрошил вот путлище, пришлось обновить,— спокойно замечает лесник, помогая Асаналы выйти из неловкого разговора.

— Не давай ему стосковаться, держи малость веселей!

«Асаналы есть Асаналы, и ничего с этим не поделать».

— Видно, скучает, милок,— добавил вслух Кончой. Старики разговаривали, а молодой тынар уничтожал корм. До тех пор, пока на кожаной рукавице больше не осталось ни кусочка мякоти. Проглотив последний кусок, тынар встряхнулся, нахохлился, осмотрелся. Поблизости никакой живности нету. Посмотрел на решетчатый проем, откуда приходит белесое утро, и вздрогнул: там, за решеткой, ходят-переливаются тучи солнца, там настоящий прозрачный и сладкий воздух. В его прозрачной, невидимо ощутимой плотности потоки света, солнечные лучи, как стволы деревьев, подпирают небо. Там, за проемом, все по-прежнему! Ему лишь казалось, что он начал забывать эту красоту, это распахнутое, свободное пространство. Лететь, лететь! Но что-то удерживало его на кожаной рукавице. Не путлище, не человечья рука. Что-то в нем самом.

И, когда гололицые и голорукие ушли из помещения, молодой тынар, одиноко нахохлясь на тууре, успокоился.

Отвалив голову набок, одним глазом смотрел вверх на паука. Ишь ты, паутину-то сорвал незнамо кто, а сам паук почему-то утучнился, величиной был уже с ягоду крупной дикой смородины. И черным-черен. Да еще он теперь на оставшейся паутине висел не один. Всеми своими ножками он крепко обхватил зеленую муху, она-то и была завернута в паутинные нити, запеленута в белое. Паук выглядел довольным, а муха, оказывается, давно была мертвой.

Птица разглядывала паука, а паук в свою очередь и тоже одним, направленным вниз к земле глазом пристально рассматривал птицу, и вид у него был до такой степени независимым, что, приблизься сейчас молодой тынар к паутине, ее создатель бросился бы в нападение.

Скуку нагнало насекомое на соколика, скуку, и тогда

птица встряхнула головой и чихнула. Опустила крыло, распушив перья веером книзу, оперлась на левую ногу, приподняв затекшую правую. Потом нашла равновесие уже на двух ногах, вновь шумно встряхнулась. Притихла.

Донеслись звуки человеческих шагов. Вдруг проем будто потерялся на стене: свет уже не врывался сквозь него, куда-то подевался, исчез куда-то.

Молодой тынар был готов к полету, но неожиданная темнота уничтожила его бодрое состояние. Для полета нужен свет. А когда уходит куда-то солнце, вдоволь наигравшись лучами своими, уходят с неба и птицы. Но почему сейчас лучи белого света покинули его? Спать не хотелось, глаза открыты, хотя ничего они и не видели.

Шаги удалились, и молодой тынар оказался теперь в глухой тьме…

Кончой решил незамедлительно воспользоваться советом более опытного Асаналы. Погружение во тьму — один из способов в приручении соколов —. рассчитано на то, чтобы сбить сокола с толку, стереть из его памяти прежние впечатления, прошлые полеты. Из темницы сокол должен выйти, признавая близость одного человека; он ему — отец и мать, а туур, который соорудили человеческие руки,— его отечество. В прирученной птице должно возникнуть сознание того, что твой мюлюшкер сильнее, коварнее и умнее тебя. Так что упорствовать не стоит. Пока сокол не знает страха за себя, “пока он в просторе полета, свободы, света, он еще и не понимает, что это такое, любовь к жизни. Ну а поддерживая его стремление жить, ломают характер самого сокола…

Асаналы пришел в тот день, когда надо уже было открывать окно.

Мог бы, по мнению Кончоя, и удержаться, да вот не удержался. Еще утром, как вел к водопою коня, все думал о чем-то, а напоив коня, направился в дом Кончоя. Вошел во двор, оставив лошадь у коновязи. Но окно в старом доме было уже открыто, поэтому двинулся к новому дому, у порога которого стояли Кончой и С айкал. Асаналы сразу заметил (по бровям тощеньким, что собрались над переносьем): у Кончоя настроение плохое.

— Захотел нашим быть или все еще не хочет? — спросил Асаналы, подходя к соседям.

— Неплохо, неплохо дело идет,— это Сайкал отозвалась.— Чем вы заняты? Как домашние?

— Когда внутрь свет пустил, Кончой?

— Два дня, как раскрыл окно. Дольше держать нельзя было. Да и откликаться стал… только услышит мои шаги, вот…

— Да-а… Не вовремя открыл ему свет… Странный ты человек, Кончой: когда надо пожалеть, не пожалеешь, а когда не надо, не выдерживаешь. Все у тебя наоборот. А зоб чистый теперь?

— Он сам выплюнул. Дома у Сайкал была давно хранившаяся заячья шкура, ну, дал ему, он немного погрыз, поклевал вместе с шерстью. Наутро вместе с шерстью и срыгнул. Немного спокойней стал. Сегодня или завтра вынесу его во двор.

— Да ты не торопись. Еще неделька есть. Кончой угрюмо промолчал.

— Неделя туда, неделя, сюда, какая разница,— продолжал между тем Асаналы.— Потерпи. Поохотиться успеешь. Вынесешь в поле, когда полностью уверишься, что он тебе будто родной сын. Тогда удачливая у тебя охотничья сумка будет, и лоб твой — вон, перестанет хмуриться, да и добычей насладишься вдоволь… Ты больше думай, как сделать, чтоб он уважал тебя. Разве есть большее наказание, чем когда на зов не идет твой же сокол?

— Эй, Асаналы,— лесник резко повернулся к говорливому.— Что ты все о моих удачах заботишься?

— Не сердись! Я так говорю вообще, мне-то, конечно, все равно… Только, по моему расчету, тынар твой еще не готов к выносу в поле, понял? Ведь я тоже слежу за его обучением, как ты этого понять не хочешь?

— Какое тебе дело до моего тынара?

— Провалиться мне на этом месте, Кончой-бай, если думаю о тебе плохое или за душой дурное намерение у меня.

— Не молодой же ты человек, Асаналы-бай. Разве так говорят, как ты? Коль не суждено ловцу этому ни летать, ни ловить, так, хоть камчой стегай, не улетит и не словит никого… Так стоит ли об этом столько говорить? Я вижу, ты каждый раз приходишь меня учить. Пришел сюда — не то, по-твоему, делаю, пошел я обратно — опять не то, говоришь. А теперь вот отговариваешь меня вынести тынара. Не зависть ли в тебе взыграла? Побойся аллаха, Асаналы, ведь когда ты выносил своего сокола

на охоту, я ни разу не стал делать тебе замечания. А когда возвращался, разве сказал когда-нибудь о твоей удаче плохое?

— О, ты злобный какой! Тонкая у тебя кожа. Что тебе ни скажи, думаешь только плохое, подвоха ждешь. Так нельзя, сосед.

— Нельзя соваться куда не следует, сосед. Я не нуждаюсь в твоей помощи. Коль ты такой нетерпеливый, возьми, ставь себе сеть, лови сокола и приручай на здоровье. И тогда, хоть раз ежели к тебе приближусь, скажешь, что я самый последний человек в аиле.

— Ну зарычал, — забормотал себе под нос все-таки смущенный Асаналы и, собираясь покинуть двор, добавил: — Из-за твоего нрава скоро к этому дому никто не подойдет, вот увидишь…

Молодого тынара вынесли во двор на воздух!

Первое, что он чувствует, глаза его сами хотят закрыться, пленки вроде сами сползают вниз. Хочет открыть их молодой тынар, но они тут же опять тушат блеск зрачков. Тело приятно слабеет в медленно колышущемся нагретом воздухе. А солнце, а солнце какое теплое стояло высоко в небе! В бездонном небе, темно-синем по краям, голубоватом там, где ярилось солнце,— птица не видит цвета, но чувствует свет, и глаза ее смотреть на солнце как бы стесняются, избегают смотреть на него, будто виноваты перед ним.

Соколенок разрыхляет, топорщит перья — пусть каждое окунется в теплый воздух. Шумно встряхивается, хочет чихнуть, но тут взгляд падает на четвероногого зверя, похожего на лису, хоть и черная эта собака — дурное, бестолковое, подхалимское существо.

Молодого тынара она раздражает. Вздыбив надшей-ные перья, он прицельно глядит на собаку.

Тайган подбежал к человеку. Не отрывая преданных глаз от хозяина, просяще присев, приостановился. Вид был жалкий, и молодой тынар преисполнился к собаке еще большей злости. Непереносимо унижение, даже чужое! Черный прутик-хвост без конца мечется из стороны в сторону, просит жалости и снисхождения. Отвратительно!

Птица отвела взгляд от собаки. Дважды громко чихнула. Глаза ее увлажнились — видимая светлая белизна мира подернулась белесыми полосками. Зато когда зрачки омылись в слезах, что каплями повисли внизу на морщинистой надглазной пленке и на щеке, готовые в любой момент скатиться по грудке, ах каким четким и ярким предстало все вокруг перед тынаром!

Он знал, что перемещается благодаря тому, что передвигается держащий его на кожаной руке человек с острым запахом и голым лицом. В памяти остались, словно скалы, темно-серые стены помещения, закрытого со всех сторон. Тут во дворе тоже были стены — одни поближе, другие поодаль. Ходят четвероногие крупные животины туда-сюда по этому пространству, ограниченному стенами. Напасть. Нет, очень уж они велики. Он стал вроде бы частью человека с черным мерлушковым тебетеем — встречное теплое дуновение до того нравилось молодому тынару, до того приятно было проветривать перья, что даже и про полет будто забылось. Помнилось, что там, среди четырех стен помещения, пробовал и не смог, а тут, среди четырех стен двора, и пробовать не пробует.

Человек с птицей на рукавице приблизился к новому для тынара помещению. В углу двора с помощью стояков, реек и хвороста был возведен над двумя стенками-боковушками навес, там сейчас стояло то огромное животное, на котором, помнится, приехал тогда человек к сети, куда угодил он, тынар. Мир тут был опять какой-то тесный, и видел, глядя прямо перед собой, соколик только дувалы да светлое небо. Правда, туда можно было бы взмыть: взмахни несколько раз крыльями — и ты в небе. Да и благоприятный порыв ветра есть (соколик вдруг вспомнил и про это!). Улететь? Улететь насовсем? А чего зря тянуть?

Взмах крыльями, один, другой, но человек не отпускает тынара. Держат мягкие кожаные полоски на ногах. Резким их подергиванием книзу человек заставляет птицу сесть на прежнее место, на рукавицу. Значит, нельзя. Значит, человек не хочет отпустить его. Почему? Ведь в темном помещении человек был очень приветлив, ни разу его не обидел. Оставлял в последнее время без привязи — появится на пороге, подзывает к себе на руку громоподобным своим голосом. И молодой тынар прилетал с туура на рукавицу и за кормом (человек всегда приносит мясо, в этом молодой тынар убедился), и потому, что видел, как человек доволен взмахами его крыльев, его стремительностью. Человек не раз сажал его снова и снова на туур просто для того, чтобы опять по-

звать птицу в полет. Правда, там был возможен только короткий полет, считанные взмахи крыльев, а здесь можно было лететь свободно, высоко, далеко. Далеко! Тут так много свободного воздуха, что хоть целый день пари и купайся в нем.

Почему же нельзя ему лететь?

В противоположном от навеса углу двора лежала куча разбросанных поленьев и хвороста. Человек пошел к ней, чтоб посадить там молодого тынара. Он, соколик, сам догадался о намерении человека, сам спрыгнул с рукавицы и воссел на сухор сучок, удостоверясь, что тот выдержит тяжесть его тела. Теперь соколик мог окинуть взглядом всего гололицего. Человек держал много плоских длинных кожаных веревок, с которыми он что-то делал, прикидывая то эту, то другую так и сяк. Путлища на цевках птицы отвисли, голые руки человека соединили их е новыми длинными веревками. Соколенок не сопротивлялся тому, чта с ним делал человек, опять в поле зрения птицы попала огромная, неуклюжая, сонно-дремотная — вот живая тварь объявилась — вертлявая черная. Крутится здесь и все в глаза человеку заглядывает, будто провинилась в чем и ей страшно совестно перед ним, ой-ой как мучается, как измаялась вся, пришла просить помилования. Все четыре лапы вверх… Опрокинулась у ног человека, а гололицый-то ее будто и не видит… Хвостом по земле дубасит, дубасит, дубасит, пыль ворошит. Сама вся измызганная, шерсть побелела от пыли. Тынара зло берет. Загривок опять встал дыбом, глаза расширились, клюв раскрылся, остроконечный, плужком, язычок шипеть начал.

Лесник Кончой связал наконец все концы длинных поводков. Он заметил уже не впервые, что тынар раздражается, завидев тайгана. Надо отогнать собаку. Но тайган сразу не встал. Ему кажется, что хозяин случайно на него ногой топнул. Ишь, как ластится! В таких случаях он, Кончой, обычно пса не отгонял. Но тут еще раз топнул, да так сильно! Да еще крикнул: «Чык! Кет!» Да, он это всерьез. Хозяин этими звуками всегда его отгоняет, и тайган послушно и поспешно отскакивает. Отходит в сторону. Оборачивается. Может, хозяину опять помощь будет нужна! Может, далеко не стоит отходить? Ценная для хозяина птица все сидит на деревяшке. Почему она сидит? Крик хозяина ее не касается? Какая важная птица, сидит да вроде бы и дремлет.

А лошадь одним глазом сразу замечает и лесника,

что-то привязывающего и развязывающего, и сокола на куче дров, и собаку, которая обиженно отошла прочь. Лошадь перехватила взгляд собаки. Это была знакомая собака. Свободно, сама по себе ходит. Помощи от нее никогда никакой. Сено в яслях кончилось, добавить бы, но что до того собаке. Хлебнуть бы воды из ведра, но принести ведро она тоже не может. Все это может только хозяин, вон он глаза уткнул в проворно двигающиеся руки свои да ремешки. Потерпеть придется. Лошадь смотрит теперь на Кончоя.

Со стороны навеса проносится легкий ветерок. Каждому он приятен. И каждому по-своему. У соколика опять вдруг вспыхнула память: различает он в дыхании ветра запахи дикого голубя, тут же мелькает воспоминание о вкусе теплого мяса и еще горячей голубиной крови; поймать бы этого голубя, он готов был лететь за ним без конца, не уставая, чтоб достичь, сбить птицу в полете… Он свободен, сидит на суку. Не загороженное ничем небо над головой, белое солнце, чего еще надо? Рванулся молодой тынар вверх стремительно, едва успел человек подтянуть концы кожаных путлищ.

— Ну-ну, родимый, успокойся,— Кончой огладил тынариные перья.— Вот я сейчас удлиню тебе повод. Кого заметил? Где? Смотри, какой охотник. Ничего, вот заканчиваю. Потерпи, милок. Понимаю тебя, понимаю…

Закончив удлинять путлища, Кончой нагнулся, привязал один их конец к тяжелому крепкому полену и спокойно направился прочь. Миновал середину двора и вдруг обернулся к соколу. Стал подзывать к себе птицу. Молодой тынар сначала было удивился, почему это человек отходит от него, оставляет одного, когда небо рядом, ведь раньше, наоборот, все время не пускал его в небо. А теперь, выходит, отпускает? Нет, он зовет к себе. И у него в руке мякоть. Он хочет, чтобы молодой тынар съел мясо… Надо слетать. Человек ни разу его не обманывал.

Мгновение — и соколик на рукавице.

— Удачливым, ловким тебе стать,— благословляет птицу мюлюшкер. — Вот какой ты молодчина. Послушным становишься. Эх, как бы не сглазить. По-моему, приручил я тебя, а? Сегодня же тебе покажу живую приманку, сегодня же… Ай-ай, хватит, хватит. Съел довольно, дружок. Тебе надо быть слегка голодным, понимаешь? Сытому, как говорится, и аллах нипочем. Подожди, милок. Потерпи немного, поголодай. Тогда

удар будет у тебя что надо!.. Ничего. После охоты можешь есть сколько захочешь.

И мюлюшкер, украдкой забрав корм, кладет его в кожаный мешочек на левом боку…

Вчера отец сказал: «Пораньше приходи, под вечер выйдем в поле». Поэтому сегодня старший сын Кончоя отпросился с работы.

Сели в седла: мюлюшкер на своем кауром с соколом на руке, сын на другой лошади, приторочив к седлу переметную сумку из самотканки. В сумке спрятали живого зайца. Приманки этой живой — на языке охотников-соколятников «тир» — Кончой целую неделю добивался, вчера вот силками добыл длинноухого.

По настроению людей молодой тынар чуял, что куда-то они все выехали по важному поводу. Оба гололицые сосредоточены, озабочены. Вдруг где-то пискнул заяц. Неужто он с ними едет? Где же? В сумке? А как мог оказаться заяц в сумке?

Ехали спокойной рысью. Глаза сокола четко отражали все, что отодвигалось по мере движения по обеим сторонам назад: деревья, и вразнобой встреченные животные, на которых нельзя напасть, и стены домов с треугольными крышами поверху. Только пылящая сухая тропа, по которой они ехали, не покидала их. Впереди виднелись горы. И лес. Дувалы, за которыми любили, видно, укрываться люди, исчезли из глаз. Со всех сторон их окутывает теперь прозрачный, чистый воздух. Обычный, будто сам собой поднимающий молодого тынара, желанный для свободного лета. Но вот тропа оборвалась, иссякла в сплошном травянистом поле.

Вот и лес близок. Ехавший сзади человек торопливо спешивается. Черный четвероногий зверь тут как тут, конечно. Прыгает под ногами у людей, молящим взглядом обращаясь каждый раз к хозяину. У тынара, сидящего на хозяйской рукавице, опять в ярости приподнимаются перья… Но что это? Неожиданно откуда-то появился заяц и пустился по полю. Очень близко выскочил, можно было бы просто спрыгнуть с рукавицы, за один мах крыльев догнать и оказаться на его мягкой, податливой спине. Сразу определил: место было открытое, до леса далеко, можно не спешить. Но вдруг человек, с чьей руки он, вытянувшись в струну, следил за длинно-

ухим, резко приподнял руку и тут же опустил ее так, да тоже резко, что у молодого тынара крылья сами раскрылись. И не успел он опомниться, как подтолкнувшая из-под лап сила почти выбросила его в воздух. Лететь, лететь! Чуток позже надо бы оттолкнуться… Но все равно! Тяжело махая крыльями, соколик взял разгон, выправил положение тела в воздухе. Пришло ощущение легкости… Да, это настоящий полет. Путлища не дернули его назад, как будто их вообще не существовало.

Где же ты была до сих пор, свобода?! Почему столько времени надо было ему мучиться?

Путлища вдруг дали о себе знать, тяжелы, и потому нельзя накрепко прижать лапы к брюху, слить их с туловищем, что полагается по правилам истинно соколиного полета. Но все равно он летит, по-настоящему летит! Глаза не отрываются от зайца, петляющего по ровной, без ложбинок, земле, но молодому тынару хотелось бы дольше продержаться в воздухе. Сколько раз он стремился к этой высоте, тосковал по ней! Пусть побегает, пуеть попетляет заяц. Успеет ударить беднягу. Ему, тынару, сладко быть в бесконечном полете. Его живое, с бабочку, сердце учащенно билось от радости и восторга.

С этой высоты ему было видно все внизу, и даже то, как растерянны запрокинутые лица у людей, что привезли его сюда, и уж, конечно, застывший на месте четвероногий черный зверь, похожий на лису.

«Тцок! Тцок!» — кликнул соколик. Вырвал из горла, из души тоску, обиду, страдание, отпустил их теперь с этим клекотом. Теперь он весь — радость полета свободы.

Потянуло в горы. Мигом вспомнились леса, где можно сидеть на деревьях и на уступах скал,— что за ширь раскрывается оттуда! Сидишь высоко-высоко, а кажется, полет все продолжается.

Он долетел уже до второго дерева на обочине леса, но захотелось передохнуть: болтающаяся сзади длинная веревка все же мешала. Очень высоко взлететь, чтобы перемахнуть деревья, было нельзя. Силы оставалось как раз, чтобы достигнуть макушки старой сосны, мягкой ниспадающей лапы самой верхней ее ветки. Лапа прогнулась сначала от тяжести внезапно севшей птицы, потом выпрямилась, закачалась, то приподнимая, то опуская тынара.

Птичье чутье подсказало здешним пернатым примолкнуть — ловчий тынар самолично пожаловал к ним. Пока он здесь, лучше побыть безмолвными, спрятаться, перестать соскакивать с ветки на ветку, пищать и копошиться. В свою очередь, об этом должен был знать и тынар, повелитель пернатых в горном лесу… Бывает, вдруг замирает птичья живность леса, тихой, затаенной делается. Это оттого, что никто не смеет вольно вести себя перед соколом. Таково правило. Оказалось, молодой тынар немножко отвык от него и вот теперь вновь обретал понимание смысла внезапной этой тишины.

Она долго не нарушалась.

А нарушил ее неожиданно далекий звук: «Гав! Гав! Гав!» Бесконечный повтор одного и того же «Гав! Гав! Гав!». Приближающийся неизвестный голос раздавался оттуда, с земли, стало быть, принадлежал он не птице… Ну конечно, четвероногая черная тень человека прибежала за ним. Что ей здесь надо? Хочет залезть на дерево, прыгает. Ух, да какой он злой! Глаза горят, пасть раззявлена; с вывалившегося из пасти тонкого языка капает слюна, тьфу!

А вот и гололицые. Как успели? Они ведь отстали… Но время у него еще есть. Пока расстояние позволяет, он успеет улететь. Ветки дерева, коли они полезут наверх, не выдержат таких огромных тел. Нет, он не даст себя догнать. Двуногие, четвероногие не умеют летать, они ходят по земле. Топ-топ, туп-туп. Мерят землю ногами. Без конца мерят. То одну, то другую ногу выбрасывают перед собой. Не догонят.

Лесник Кончой ехал, по лаю тайгана определяя, куда залетел сокол. Спокойно доехали они до той сосны, на макушке которой сидел их сокол. Кончой разозлился, даже не стал подзывать птицу. Сразу приказал сыну: «Лезь! Живо!» После долгих стараний джигит поднялся до ветки, где свисал конец путлища. Сев на ветку поудобнее, протягивал руку, потом черенок камчи — не доставал. Тогда с треском отломил ветку и поймал ею конец кожаной веревки. От шума молодой тынар вздрогнул, решил пересесть на другое дерево, взлетел, но путлище стянуло его вниз. Затрепыхался, все силы кинул крыльям, чтобы подняться, подняться, подняться, но пришлось спуститься, теряя перья, прямо в руки к людям…

В то утро Кончой прошел пешком почти с одного конца аила до другого. Ему нужен был Асаналы: одному вдруг стало боязно делать тирне молодому тынару. Да и что тут зазорного, обратиться за помощью к односельчанину? Оба пожилые люди, сверстники. Бранятся часто? Ну бранился не он, а Асаналы, да и есть разве люди, которые могут прожить без ссор и перебранок, чтоб все было тишь да гладь? Не это тревожило Кончоя. Надо было уговорить своенравного Асаналы, да так, чтобы он сам к нему пришел сделать тирне. Тынара нести по аилу — злоязыких тешить. Ну а если что с тынаром не так получится, как у настоящих мюлюшкеров, тогда от аильчан Кончою вообще не будет проходу. Засмеют. Нет, пусть Асаналы сделает тирне.

— Заходи, здравствуй, Кончой-бай,— обрадовался Асаналы, привстав с кошмы.— Ну, проходи. Откуда взялся? Ко мне ведь никогда не ходил, и вдруг на тебе, отважился…

— Да вот, решил повидать-проведать,— говорит спокойным голосом лесник.— Как поживаешь, что твоя семья, твой скот? Иду по аилу, дай, думаю, загляну к другутмюлюшкеру.

— Будь почетным гостем. Коли самим нам не уважать друг друга, кто уважать нас будет, кому будем нужны мы, а, Кончой? — И сразу: — Что делаешь с соколом? Попробовал пустить на живого зверя? Пора бы, а?

— Рановато, по-моему, — бормочет себе под нос Кончой. Правой рукой сдвигает тебетей на лоб почти до глаз, левой почесывает затылок. Потом опять надвигает тебетей на место.— Не ловит он живность, понимаешь?

— Да, затянул ты дело, говорил я тебе. Птица, видать, ласковая была, можно уж было успеть приручить ее. Жаль сокола. Не уступил его мне, упрямая твоя голова. Отменная птица.

— Без тирне, боюсь, ничего не выйдет у меня с ним. Решил я делать тирне. В твоей вот помощи нуждаюсь: сам ни разу не делал.

— И! Так я и думал, что иного пути у тебя не будет… Знаешь, он теперь это запомнит на всю жизнь. Они ведь все понимают, хоть и не люди… С ними надо осторожней. Будет потом тебя бояться, а то и возненавидит. Скажу еще раз: потерпи, сам если выдержишь, то можно сокола

и после линьки в поле вынести. Какая тебе разница, сразу или погодя, лишь бы приручался. Спешить не стоит, он ведь после отблагодарит за все, так что… Успеешь насытиться, добыча большая будет, не делай ему больно, прошу…

— Сам бы попробовал сделать тирне, да некому подержать его при этом как надо… Асаналы, не откажись, пойдем.

— Не пойду! А пойду, тирневать все одно не стану. Сам знаешь, на этот счет я духом слаб. Как можно? Сокол — это вроде твоего родного брата, сына…

— Брось, пойдем! Я вот с седой бородой, а к тебе самолично пришел. Неужто откажешь! Скажу людям, что отказался мюлюшкер Асаналы помочь другу-охотнику, ну кто тогда заглянет в твой дом?

Мюлюшкер Асаналы молчал, пристально разглядывал узоры ковра на полу… Эхма, надо же ему было с самого начала связываться с приручением этого сокола! Но и Кончой хорош: спорит, гордится, будто что-то может. Настоящий мюлюшкер ищет дорогу к душе сокола, а этот хочет, чтобы тынар только повиновался да выполнял желания хозяина. Хочет птицу приравнять к своему псу. Или к своей собственной душе. Переселить из своей в соколиную корысть и нелюдимость. Что за толк из этого получится?

— Нда, скажи тебе: подай камень, хочу змею убить,— не подашь. В этом я сегодня убедился. — Не по-обычному резко лесник вскочил на ноги.

— Ты куда? — лишь успел сказать Асаналы.— Чай уже готов, старушка во дворе для тебя же старалась.

Но Кончоя в комнате уже не было. И во дворе тоже не было. Асаналы приоткрыл калитку и увидел, что Кончой за угол соседнего дома заворачивает. Такой обидчивый и быстрый оказался…

Когда Кончой влетел к себе, сыновей в доме не оказалось. Одна Сайкал. Не стал ждать сыновей Кончой.

— Ей, женщина, найди-ка и дай мне хвост кобылы, той, что на зиму зарезали!

У Сайкал было намерение связать из того конского волоса большое сито, она для этой цели, признаться, уже загодя отобрала одинаково длинные волосы, большой моток вышел. Старушке не хотелось отдавать его, да больно груб и зол пришел Кончой.

— Вот возьми, — протянула моток и спросила: — Что-нибудь неладное случилось?

— Дай иголку, бесцветную шелковую нитку принеси!

Получил и это.

Взял маленький, с ноготок, колокольчик-тронку.

— Где лес, там без тронки птицу нельзя выносить,— снизошел Кончой до пояснения жене.— На-ка, вдень нитку в иголку. От шелка и конского волоса кровь не портится.

Сайкал надела нитку с иголкой на глазок тронки, а сам Кончой вдел толстый волос в ушко другой иглы.

— Пошли! Давай за мной!

Молодой тынар сидел во дворе на солнце. Обрадовался, увидев Кончоя. Обнадеженно встрепенулся, в глазах заискрилось внимание, но человек не посмотрел на него и никакой пищи не показал ему. Приблизился, нашел удобное крупное полено среди разбросанных бревнышек и хвороста, кивком головы подозвал Сайкал, приглашая сесть рядом. Потом протянул руку, схватил с земли путлища, небрежно повел ими, снизил и посадил птицу к себе на правое колено.

Жестокость человека молодой тынар почувствовал сразу — так резко за веревки Кончой обычно не хватал. Голая рука рванула молодого тынара с твердого сука тоже бестолково резко, и посажен он был не на руку, покрытую рукавицей, а куда-то вниз, на ногу. Оказался тынар совсем близко от голого лица человека, от его глаз — в них не было ласковости. Не то что у рядом сидевшей женщины!

Голые руки хозяина быстро-быстро замелькали перед глазами птицы то слева, то справа. Руки торопятся, очень торопятся. Одна из них внедрилась внутрь оперения и вдруг уже оттуда больно схватила молодого тынара за плечевые крылья, резко повернула птицу кверху лапами, клювом в небо. Бездонность неба, заполненного светом и неизвестностью, так и хлынула в зрачки — солнце осталось за спиной человека, и потому голое лицо его было темным. Крепко держала птицу голая рука в таком насильственном неудобном положении, оставалось только шевелить лапами, даже дышать было трудно. Но вот другая голая рука схватила обе его лапы. Тынар раскрыл клюв, высунул язык, шипел сколько мог. Громоподобные человечьи голоса оглуша-

ли. А тут еще одна рука чья? Сколько их у этих гололицых? — небрежно схватила его за хвост, чуть не измяв, не поломав рулевые да маховые перья. Тынар почувствовал, как что-то кольнуло его в сальную железу под хвостом. Никогда такого не случалось с ним. Он не знал такой боли! Взлететь, немедленно спасаться, взлететь! Куда там…

Место, куда его кольнули, начало болеть. Беспрестанно и все усиливаясь, колотье пробивалось по всему телу. Надо улететь! А голые руки еще пуще сдерживают, еще злее тискают, трепыхнуться не дают. Лапы сами собой сжались, острые когти переплелись друг с другом.

Не успел тынар опомниться, хоть как-то свыкнуться с этой болью, а голая рука грубо схватила его голову. У правого глаза — тынар успел заметить — возникло что-то вроде облепиховой колючки, острое, белесое. Рука подвела занозу совсем близко, заноза стала похожа на прут, нет, на прямой круглый сук, который вдруг прикоснулся к глазу! Как защемило! Какой новой болью отдалось!.. Немедленно улететь! Освободиться!

Опять кольнуло! Опять!

Удрать отсюда! Пусть хоть на лапах убежать.

Зашипел. Когти сомкнулись так, что не расцепить. Клюв сжался с силой, которая, казалось, раздавит язык. А боль становилась еще сильнее.

Не-вы-но-си-мо!

Тынар чувствовал, как в пленке глаза поперек его то продергивается, то задерживается прут. Прошив пленку глаза от края до края, прут остановился, загородил весь глаз… Изнутри соколенок потерся хрусталиком о пленку, отчего образовалась слеза. Капнула, красная, крупная. А прут остался. И боль осталась, терзать его осталась. Поневоле глаз закрыл.

Человечья рука перевернула молодого тынара на другой бок. И опять та же белесая острая колючка… и тот же прут.

Все! Он, тынар, теперь не может шевельнуться. Жалобно заклекотал: «Тцок! Тцок! Тцок!»

Заноза касается пленки второго, левого глаза. Уколола — больно! Еще раз — больнее, больнее… Улететь. Хоть по земле убежать.

Нет, просто хотелось улечься, опираясь зобом, грудью о землю, вытянуть во всю длину шею и остаться так, замереть, пусть навсегда, лишь бы не было так больно.

Пусть кровавые слезы текут, пусть тьма закрыла глаза, только бы не было так больно!

А потом уже ничего ему не стало нужно — ни лететь, ни бежать, ни даже просто завалиться, вытянув шею, зоб и грудь. От пленки глаз до сальной железы подхвостной молодой тынар превратился в сплошную боль…

— Ну вот, старая. Все сделали сами, без Асаналы,— Кончой радовался, что сумел сделать тирне.

После тирне сокола нужно оставить на три дня и три ночи без присмотра, ничего не полагается ему давать: ни питья, ни пищи. Пройдет этот срок, выдернут из глаз птицы конский волос, начнут постепенно кормить. Весь охваченный болью, к тому же вдобавок голодный, сокол забывает прежнее полностью. Становится послушным. Покажи ему кончик красной кошмы — прилетит, будет просить. От голодовки спадет в теле, что тоже полезно для полета. Станет выносливым, смелым, не будет никого бояться. До тирне кашляни — он вздрагивает, после тирне не боится и самого человека.

Пусть немного пострадает, ему же будет лучше.

В следующие дни тынар знал только два чувства — бесконечно длящихся, давящих, унижающих — боли и голода. Не открывались глаза. Лились то и дело крупные, окрашенные кровью слезы. В зашитых конскими волосками ранках образовались припухлости; они раздражали, а особенно раздражал прутик, что пересекал глазную пленку. Он больно ранил перед сном. По птичьему закону перед сном надо повернуть голову, убрать ее под крыло, но тут-то и натыкаешься на эти прутики. Будто искры сыплются из закрытых глаз — так болезненно это прикосновение. Вот и оставайся торчать на тууре до утра, сиди и подремывай, голова торчит, всем видна, словно ты рыба, а не птица.

В темноте тынар внимательно следил за звуками. Слышал частое «р-р-р», каждый раз вместе с нежной, почти беззвучной беготней собачьих лап за стеной и теплым запахом через оконный проем.

Первой перестала болеть сальная железа. Зуд был, но не боль. Только шевельнешь хвостом — будто звенит это место. Будто боль превратилась в звук. И каждый звоночек напоминал молодому тынару о боли, пережитой недавно. И тогда острые когти вцеплялись все разом в твердое тело деревяшки.

Затем появились в глазах мелкие щелочки. До тех пор приход человека тынар узнавал по колыханию воздуха, когда хозяин открывал и закрывал двери, да по топанью, то приближающемуся, то удаляющемуся. Но в щелочки он его снова увидел. Сразу, конечно, увидел его голое лицо и голые руки, что вызвали страх, потому как причинили боль. Столь сильную боль. И казалось, что она опять накатывала на туловище, крылья, лапы. И рос страх: а ну как гололицый еще что-то замыслит, сделает еще больней, чем было?

И острые когти машинально сжимались, но безвольно и бессильно натыкались на сухое, твердое, черствое тело туура и отступали перед ним.

Постепенно боль в глазах убывала. Прутик все торчал поперек глазной пленки, но теперь от него исходил неприятный зуд. Молодой тынар осторожно, неумело чесался. Коготь его, оказывается, может не только рвать мясо, становиться твердым, как железо, но и мягко снимать зуд; надо было только проследить, чтобы ненароком не задеть прутика.

Все больше мучений испытывал он от голода. Это чувство гонит птицу вверх, в полет — лишь там, в небе, он спасется.

В помещении всегда пасмурно, сыро. Солнце куда-то спряталось и не возвращается. Кто тут есть? Ну конечно, этот слышен, тенью бегающий, похожий на лису зверь. Завалив набок голову, одним — пока способным смотреть лишь наверх — глазом тынар воззрился на угол, где когда-то копошился паучок. Остались куски разодранной паутины, больше ничего. А где же сам паук? Наконец молодой тынар увидел его. Недалеко ушел, спрятался, оказалось, в углубление в стене, всем телом так тесно забился, что выглядывали лишь кончики лапок. В один ряд их сложил, щеточкой. Можно бы схватить сразу и вытянуть.

Молодой тынар проглотил бы даже мертвое тело этого черного паука, этой мелюзги — до того хотелось есть.

А тут опять появились серые мыши, пришли, как и раньше, под утро.

Тынар подтянулся, приготовился, собрался с духом; не отпуская взглядом переднюю, длинноусую, ждал, когда подойдут они ближе: подлететь к ним не позволили бы путлища, а то бы сразу схватил их. Мыши добежали до черенка туура, и здесь сокол одним прыжком пал

точно на длинноусую. Почувствовал, как задний большой палец-коготь правой лапы вонзается в теплое тело, остальные когти огородили жертву с трех сторон, не давая ей выбраться. Мышь билась, трепыхалась, пищала под четырехпалой лапой, а сокол, наоборот, успокоился. Так требовали правила соколиной охоты. Схватив дичь, можно немного подождать, подержать ее в когтях. Ощутить беззащитность, трепет ее предсмертной судороги. А самому осмотреться. Наконец, когда длинноусая забилась в конвульсии, тынар ударил и тут же схватил клювом полуживого зверька, разорвал на куски, проглотил. И зоб птицы стал медленно шевелиться справа налево, будто что-то самостоятельное, живое…

Однажды человек, придя в помещение, не остался стоять у двери и смотреть оттуда на птицу, а, подойдя к ней близко, наклонился, крепко и вместе с тем мягко схватил пальцами одной руки голову тынара, а другой рукой резким, болезненным движением потянул нить из правого глаза, повторным же движением — из левого. Подзабытая боль пронзила тынара. И опять пролились розовые слезы.

Как только голые руки человека отпустили тынара, он спрыгнул на пол, забился грудью в холодный темный угол, прижав горбатый клюв к стене. Нельзя было вылететь! Путлища все равно не отпустили бы! Нельзя бороться с человеком. Все равно человек сильней его.

Переждать, перетерпеть! Избежать еще каких-нибудь движений рук, приносящих боль!

Оттого, что Он будет биться, страх и боль не уменьшатся, нутром своим он понимал теперь это. Окровавленные горячие слезы потихоньку стекали к ноздрям, тогда он непроизвольно встряхивал головой — стены, деревяшка туура, сырой пол постепенно забрызгались кровью и слезами, от которых потом остались коричневые пятнышки.

Еще ему стало ясно, что силы его иссякают. Постоянно хочется есть. Мяса хочется. Днем и ночью, каждый час. Наконец однажды человек пришел в кожаной рукавице. А в ней была голова зайца с шерстью и длинными ушами. Сразу определил: заяц, заяц, длинноухий. Глаза-то были целы, только блеск их слегка потух.

Позабыв о путлище, тынар рванулся. И вновь они не отпустили его. Рванулся. Вернули. Рванулся. Вернули.

Мяса, зайца!

Тем временем человек подошел очень близко, голая

его рука чуть прикоснулась к перьям птицы, мягко прошла от темени к хвосту.

И тут вдруг тынар, рванувшись, освободился, сразу вылетев за привычную черту, дальше которой не отпускали ббычно путлища. Взмахнул крыльями раз, другой, сел на голову зайца, что покоилась в кожаной рукавице. Настиг цель, оттого задрожал весь и, не соблюдая соколиных правил, немедля начал с остервенением терзать, рвать голову зайца, каждый раз зацепляя и шерсть, и кость, и мякоть. Глотал, глотал, глотал…

— Ну хватит покуда, хватит,— лесник Кончой ловко убирает заячью голову.

Подходит к тууру, сажает сокола на перекладину. Но тынар тут же спрыгивает на пол; не зная, как быть с расставленными в стороны и вниз крыльями, он идет на лапах за человеком. Он вроде готов заговорить человечьим голосом, лишь бы Кончой отдал ему недоеденное. Несправедливо! Никогда не ускользал из-под когтей молодого тынара схваченный и сраженный им зверь, никогда! Но взгляд наткнулся на голую руку Кончоя: она виновата во всем. Голая рука отобрала у него корм, добычу, победу. Грозно впился взглядом в голую руку. Появилась уверенность в себе. Хотелось схватиться с ней, сражаться до победы. Отобрать у нее свое. Хотя бы на время, но голод взял верх перед страхом, и сокол уже не боялся человеческой голой руки.

Он шел за Кончоем не отставая. Округленные глаза горели. Полоснуть задним большим когтем по всей шири голой руки! Но она, будто догадываясь, поднялась, ушла. На боку голорукого висела матерчатая норка, туда спряталась.

— Ну, хваткий мой,— приговаривал Кончой, беря сокола за путлища.— Еще денек тебе срок. Потерпи. Насытишься.

9

Приехал Кончой на то самое поле, на руке тынар, следом бежит тайган. В пути сокол не один раз просился в полет, кого ни заметит, на любую птицу желал ринуться. Один раз кинулся даже было на тайгана.

Мюлюшкер и радовался, и опасался: тынар-то в отчаянной жажде драки, ему не жалко ни себя, ни кого другого. Брось его на горного индюка, он и индюка горного схватит, брось на лису, и ее возьмет. Ну, это,

в обшем-то, хорошо. Надо держать его и впредь впроголодь, тогда охотничья удача Кончою обеспечена.

Мюлюшкер левой рукой еще раз проверяет удлиненные поводки, потом ею же трогает за уши зайца: эй, длинноухий, спрячься-ка до поры на дно переметной сумы. Уши зайца были теплыми и слегка дрожали. Только коснулась человеческая рука кончиков ушей, заяц испуганно завозился, забрыкал всеми лапами одновременно. Тогда Кончой крепко схватил зайца, вытащил его наружу, бросил на землю. Тайган заметил зверька, выразил готовность тотчас погнаться за ним.

— Лежать! Тихо! — слышится голос хозяина.— Оставь его!

Побежал, побежал зайчишка. Сокол уже рвется с руки. Сдерживает его мюлюшкер. Но вот уже на выстрел убежал заяц. И тогда:

— Бисмиля рахман рахи-им! Ну, милок, удачи тебе! Взметнулся тынар в воздух. Лететь! Вперед! Бить, бить, камнем упасть на спину бегущего зайца!

Достиг Кончой своей заветной цели. Стал охотиться с соколом.

Аильчане заговорили о его мюлюшкерском умении. Сдался молодой тынар. Каждую ночь сидит теперь на тууре без всяких путлищ. Привык. И ждать привык человеческого дозволения на полет. И во время охоты не своевольничает, как бывало, не растрачивает силу, как захочется, а сохраняет ее в себе, если человек того требует, на столько часов, на сколько надо. На кого человек его пустит, того тынар и берет.

Удачливый сокол, удачливый соколятник. С каждой охоты возвращаются они с тремя-четырьмя зайцами, с фазанами, с куропатками. Набрать столько добычи за день — непростое дело. И сосредоточенность нужна, и ловкость, и умело сберегаемая и расходуемая сила — молодец мюлюшкер!

Места, куда они выходят на охоту, не так уж далеко расположены от аила. Утром уходят верхом, покидают людей, дома, строения всякие, огороженные дворы, где стоят лошади под навесами, лают собаки, разгуливают куры, а вечером возвращаются обратно, ко всему этому шуму возвращаются. Тынар и не прочь бы заночевать в лесу, но человек привык спать в своем шестистенном доме с двором о четырех земляных дувалах. И тынар привык к этому, хотя понимал в то же время, что тяга человека к дому, к укрытию на ночь за стены — это оттого, чтоб не испытывать страхов, беспокойства в ночном лесу или в поле; тынар теперь находил естественным, что человек, хозяин, всегда старался до ночи закруглить охоту, убраться восвояси.

Сам тынар после охоты обычно спал беспробудно. Вернется человек, войдет с ним в старое помещение, посадит на туур, и он уже хочет спать. В помещении серые сумерки, кто бы туда ни попал, теряет свою тень, сам превращается как бы в тень. Тут всегда покой, однообразие, все расстояния ограничены, неизменны, известны. Место, где осознаешь, как ты устал. Умаешься на охоте так, что уже, на руке человека едучи, сил нет крылья держать строго сомкнуто, красиво. И ждешь, безразлично и полусонно ждешь, когда усадят тебя на туур. Куропатки, которую он сбил, хватило бы ему, соколу, на несколько дней. Но теперь, сколь бы много зверья и птицы он ни давал хозяину, сам сокол всегда чувствовал легкий голод. Наесться теплой мякоти, как душа просит,— это удавалось ему теперь редко. Когда же все-таки удавалось склевать добычу раньше, чем человек подойдет и отберет, следовало наказание: человек какое-то время не выносил его на охоту вообще, и было это время временем совсем уж тоскливого одиночества.

Никогда не отказывался тынар от охоты, хотя постоянная работа, чувствовал сам, истощала, изнуряла его. Но уж чем скучать, тосковать, в темнице сидючи, о раздолье неба и о полете, лучше уж обессиленным, да побывать на воле, выйти на белый свет. Скука гнала его на работу не по силам.

Правда, и не только скука.

В соколиной охоте есть волнующий миг, когда охотник сам отпускает ловчего в небо, словно толкая его к свободе. Этот миг чудесный — прыжок ввысь, и ты отделен от голого лица, от едкого запаха, громообразного голоса и мягких — тоже ведь мясная мякоть — рук. И от страха перед ними. Отделен стихией: чистым воздухом, ветром, уловленным твоим крылом и уносящим тебя на высоту, с которой острым взором ты окидываешь землю и на ней всякую живность. Вон зверек чешет со всех ног, боясь тени твоей, а ты наконец решаешь сам, когда приходит пора пасть на него, подмять под себя, опять испытать удовольствие от слабости, беззащитности его. В таком удовольствии — притягивающая сила, азарт охоты.

Работай, дерись, побеждай — и хотя бы на время сумеешь позабыть о голых руках и голом лице.

А еще охота влекла сокола возможностью увидеть яркое, теплое, неповторимо прекрасное солнце, которое — вот беда! — за день прочертив в небе дугу, обязательно уходит куда-то за край земли. На воле сокол позволял себе когда-то делать огромные круги, уходя до горы Чештюбе и дальше, до совсем уж удаленных от охотничьего поля, покрытых диким лесом безымянных гор. И, пока облетал он этот простор, солнце видел с утра и до заката. Теперь разминаться так лихо было ему нельзя: выше чем на полгоры поднимешься — потеряешь направление охоты, а зверя упустить — значит, рассердить человека, значит, сиди темной тенью в темном углу на деревянном тууре, тоскуй да тоскуй по светлым лучам солнца.

Полет — жизнь, а для него, охотника, больше жизни.

Летать — значит охотиться. Несмотря ни на что…

Когда солнце и луна — светила, повелители всего живого — оба оказываются днем в небе, это каждый раз для ловчих птиц особенно памятное событие. Всю ночь перед тем они мучаются от жажды, будто огнем тогда охвачено их нутро. Наутро все ловчие спускаются с ветвей или скал на землю, чтобы утолить жажду холодными каплями росы. Перелетные птицы в тот день должны обязательно сделать привал, а ловчие-хваткие обязаны воздерживаться и от охоты. Нарушить закон нельзя — это знает каждый сокол. В такой святой для них день они до вечера просиживают около места вчерашнего ночлега с отрешенным взглядом, направленным на густо темнеющую половину неба, а затем подлетают к какому-нибудь солончаку — горькое успокаивается от горького. В клюве все время сухо. Садятся поэтому у ручейка или у бурлящей реки. Вытянув шею, набирают в клюв капельки холодной воды и, запрокидывая голову, слушают, как перекатывается живительная влага по пути от горла до кипящего тоской и печалью желудка, чтоб немного остудить его. Или сядут на рябину или облепиху, смородину, сорвут две-три зрелые ягоды. А кто наткнется на россыпь солончаковую… захрустит тогда соль под когтями птицы, а она осторожно возьмет подходящий кусочек, чтобы задняя часть язычка к нему прикоснулась: обслюнит — пососет, обслюнит — снова пососет, потом только выронит из клюва крупинку.

Пока снова не взойдет солнце, никто не смеет охотиться за живым существом!

Наступление дня, когда сближаются солнце и луна, тынар почувствовал еще в полночь. Сел нахохлившись. В клюве все пересохло, в желудке разгорелось пламя. Утром в помещение вошел человек, но сокол ему не обрадовался, на зов не откликнулся. Тогда человек просто подошел к птице и силой посадил ее на охотничью рукавицу, хотя своим видом тынар показывал, что этого делать не нужно. Но что закон птиц для человека!

Как всегда в последнее время, весело, добродушно и предвкушая удачу, выехал на кауром с соколом на руке охотник Кончой, мюлюшкер Кончой. Как всегда, по пятам за ним тащился льстивый черный пес. Постоянно бегает с ними. Его задача проста — близко подойдя к добыче, припугнуть ее, но не гнаться за ней. Вдогонку зайцу или вылетевшему из кустов со страшным треском многоцветному фазану человек посылает хваткого тынара. Сокол догонит, сокол ударит, свалит и схватит, а тут прибегает черная тень; тынар обычно бьется с недобитым зверем, а черная животина начинает лаять да кружиться бестолково. Ну а когда увидит, что подошел человек, тут уж впрямь из себя выходит, чтоб показать, что умереть за него готова: начинает подкусывать зверя, которого добивает тынар, залезать под распластанные птичьи крылья. Он, пес, мол, тоже воитель. То и дело смотрит в глаза хозяину, опять терзает полумертвую уже дичь, радостный, бестолковый, и раздражается тынар на него все больше и больше!

Вот и в такой день пес бежит впереди, хвостом крутит, без конца оглядывается на хозяина. Услужить, мол, готов, а что может сделать без сокола, бестолковщина? Хозяин на него никакого внимания, едет себе и едет. Он сам все знает.

Перешли невысокий перевал, спустились по склону в долину, в которой люди почти не бывают, а зверья полно бегает, об этом хорошо знал тынар. Но не на охоту же они едут сегодня?

И вдруг человек посылает его в небо за фазаньим петухом.

Пернатые, хоть вроде у них у всех одинаково все устроено, очень различаются рисунками крыльев и хвоста, потому по-разному летают и на различных высотах. Выше всех беркуты, другие ловчие птицы ниже их, остальные пернатые летают низко, иные очень низко,

почти над травой, а то и просто бегают по земле, хотя тоже считаются птицами. Эти-то особенно легко поддаются острым когтям ловчих. Высоко летающие парят в небе, они быстры, крепки, и размашисты их крылья. Природа создала их с такими преимуществами. Хваткие о том не забывают и с высоты небесной долго выбирают себе жертвы — берут исхудалых, болезненных, чтобы избавить мать-природу от неспособных укреплять свой род.

Но, став охотником на службе у злого человека, тынар сплошь и рядом нарушал закон пернатых, постепенно превращался в хищника, не разбирающего, кого и для чего он бьет. Своего хозяина он воспринимал как воплощение людского — злого — правила и хотел одного — остаться в живых.

Ему хотелось жить. И все же, когда пришел святой для птиц «постный» день, тынар не спасовал перед злой волей.

Было уже не очень-то просто удержаться от нападения на глупого, куда-то вдруг вздумавшего полететь в такой день фазана: сокол набрал большую высоту, оттуда его так и тянуло камнем пасть на неторопкого фазаньего петуха. Окажись он над ним, ничего не стоило бы выбрать линию молниеносного нападения, упасть, большим задним когтем левой лапы полоснуть по напряженно вытянутому горлышку петуха, а правой сильно стукнуть по спине, затем чуть оттолкнуться от фазана, взмыть, опять посмотреть, насколько точно выполнена работа, куда свалился фазан. После чего снизить скорость, спокойно спуститься к бьющейся в предсмертных судорогах кроваво-теплой тушке. Иного исхода не было бы. Но на сей раз тынар слегка сбавил скорость полета, переходя на парение. Испуганный петух, колотя-себя по бокам жесткими короткоперыми крыльями, старался как мог, с трудом держа в воздухе округленное, жирное, с сочной мякотью тело.

Напряженно заработал плечами-крыльями и тынар, чтоб взять разгон для долгого полета по спирали. Поднялся высоко. Нашел подходящий по плотности слой воздуха, скинул мышечные усилия, раскрывая во весь свой размах, выпрямляя все крупные перья, чтоб они не тормозили, а помогали скольжению в воздухе. Его занесло чуть в сторону от намеченной дуги парения, и он умело подправился полуповоротом сложенного в пучок хвоста. Воздушный поток принял сокола, дал возможность, паря, спокойно оглядеться. Внизу, на земле, с растерянным видом, прикрыв голое лицо козырьком ладони, всматривался в небо хозяин-человек. Сокол видел: всматривался умоляюще и беспомощно. Взгромоздился на своего огромного четвероногого, а что предпринять, не знает. Лишь неотрывно следит за полетом тынара. Ну и конечно, тут же черный, похожий на лису зверь с туго поджатым хвостом глазеет на человека.

Раскрылась перед соколом вся ширь местности. За адыром есть, оказывается, горная речка, а за ней, будто волна за волной, еще множество адыров, бугров, сопок. На земле он замечал склон отдельно, реку отдельно, гора и лес существовали тоже сами по себе. И все они чем-то угрожали: гора загораживала путь, лес пугал неизвестными животными, которые могли оказаться сильней и проворней, чем он, сокол. А отсюда, с большой высоты… Видишь все вместе — и отдельные горы, речки, леса и полянки. Вон полянка в лесу на противоположном от места, куда они приехали, склоне горного хребта; и там паслись две косули, а детеныш лежал в густой траве.

Доносились до сокола снизу голоса бегавших по земле птиц, не видных в зарослях. Слышалось чириканье и щебетание, будто они где-то тут летают, прямо под ним.

Спираль полета вынесла его снова над местом, где стоймя стоят человек-охотник и его черная тень. Недалеко от них оказался фазан. Вон он, среди кустарников, но сел все же на полянку с густой травой. Ишь, хитрец, упал, да так и остался неподвижным, прикинулся мертвым. Даже запутавшееся в траве крыло не подобрал. Ай да петух! Сейчас весь в слух превратился — не падает ли на него тынар? — голову опустил, клювом, шеей, туловищем приник к земле. Не догадаются, мол, что он живой. Ну, что? Спуститься, показать, что преследователь сокол перехитрил беднягу? Или опять подняться?

Вверх, вверх!

В насквозь прозрачной небесной глубине открылась ему при подъеме ближняя половина огромной долины под горой Чештюбе. Она расширялась, заворачивая за гору причудливым рисунком. Напротив Терскейской горной цепи встали, будто для боя, цепи Кунгейских гор. Раскрылись в предгорьях селения, где живут люди; сверху видны их дома и поблизости ровные земли, разде-

ленные на огромные окна; в одних сейчас чернело, в других светлело.

Сокол почувствовал ослабевшую инерцию парения, начал было сбиваться с нужной скорости полета, но взмахнул крыльями раз, другой и, прибавив разгону, вошел в новый воздушный поток.

Летел не спеша, свободно, красиво. Сюда никто’ из ползучих, из ходящих на лапах никогда не поднимется. Спешить было не за чем. К нему возвращалось его естественное поведение, он вспоминал всем нутром позабытые правила вольных соколов. И прежде всего: быть сдержанным, не робеть и не суетиться.

Вдруг будто кто-то чем-то загородил белый глаз солнца. Тынар повернул голову вполоборота вверх. Выше него парил беркут. Это он загородил светлый круг. Тень от беркута упала на тынара, и, хотя всего миг держалось их совпадение, оказаться в тени чужого тела было негоже: сокол почувствовал, как заметно похолодела спина. Легким поворотом рулевых перьев хвоста изменил направление полета, вышел из-под беркутовой тени.

А все-таки как высоко он поднялся — к беркутам! Тынар посмотрел вниз. Леса слились в одну общую чернеющую кучевую массу, горы стали маленькими, река волосинкой. Ну, а гололицый хозяин? Такой огромный человек-хозяин превратился в крохотное существо. Мелюзга, да и только. Пылинка. Его нельзя было приравнять даже к деревьям, которые казались ворсинками мышиных хвостов. Все стоит на том же месте, все смотрит в небо, следит за его, тынара, полетом.

Почему до сих пор он, тынар, боялся человека? Надо было взлететь и посмотреть на него с высоты, отсюда, куда могут подниматься только соколы и беркуты.

Тынар замечает на берегу неровно петлистой реки белеющее солончаковое пятно. Так, нутро подсказывает, что солнце перешло на другую половину неба. Медленно подобрав крылья поближе к телу, он ускоряет полет, все резче рассекая разной плотности воздушные струи,— свистят и поют крылья и хвост…

…Сокол взлетел прочь от дичи, и с той минуты лесник так и не оторвал козырька ладони ото лба. Куда, куда он умчится, куда сядет? Парит, парит, купается — за это время вода в чайнике вскипела бы!.. Ага, полетел к солончаку.

Кончой поскакал туда со всей возможной резвостью

по густо заросшему ущелью, вдоль бурной говорливой речки, тут быстро не проберешься. Ехал мюлюшкер и все звал-подзывал своего тынара, кричал все громче, перекрикивая воду.

По монотонному зову хозяина, по озабоченной торопливости движений тайган понял, что случилось непредвиденное. Опять нашкодила эта чем-то дорогая хозяину птица. Она спряталась в лесу. А хозяину от этого не по себе. Надо, значит, найти беспутную птицу. Если они быстро ее найдут, тогда у хозяина настроение поднимется, он сразу станет, как всегда, важным, не будет унижаться, просить возвратиться, умоляюще повторяя один и тот же звук. Черный тайган напряженно внюхивался в запахи справа, слева от себя, прямо перед собой: выбрать из вихря самых разных запахов, несущихся с разных сторон, уже знакомый запах птицы непросто, конечно. Опустив морду, тайган побежал впереди лошади по бездорожью, то и дело погружая длинную морду в густоту трав, нет, и там схожего запаха не учуял. Но что это? Ухо услышало далекий голосок серебряной тронки. Знакомый звоночек. Так подавала голос знакомая птица. Ну да, «дзинь-дзинь», «дзинь-дзинь». Такого звука раньше, до того как у них во дворе появилась птица, он нигде не слыхал.

Тайган аж вскинулся от радости. Оглянулся на Кончоя; тот не смотрел на него, и тайган тихонько заскулил. Редко он скулил, поэтому охотник посмотрел на своего пса и по умным глазам его определил, что тот знает, где находится беглец.

Натянув повод, Кончой резко осадил коня. Тайган стрелой умчался в заросли. Охотник последовал за ним, с трудом продираясь сквозь буйную растительность. Перевалил седловину и уж сам услышал тронку.

У одной из речных излучин рос старый пирамидальный тополь, на самой верхушке его густого шатра одиноко сидел тынар. И смотрел вольным, без лукавства, чистым взглядом. И затуманивался постепенно взгляд.

Черный тайган с лаем бегал вокруг тополя. Суетился, угрожал! Тынар поворачивал опущенную голову то вправо, то влево, не отводя взгляда от беснующейся собаки. Загривок птицы нахохлился, крылья начали собираться — напасть, напасть на тайгана! Клюв приоткрылся, чтоб выпустить изнутри распиравший его воздух, — тынар зашипел. «Хвала аллаху! Хвала аллаху! Выходит, не позабыл раба своего».

Привела-таки сюда человека-хозяина эта черная четвероногая тварь.

Совсем недавно тынар попробовал несколько солевых крупинок, затем отпил три глотка родниковой, прозрачной, будто воздух, воды и сел на это дерево передохнуть. А эта черная тень уже тут как тут. Нет, без драки, видно, не обойтись ив такой день. Ринуться, смять, ударить, бить, рвать клювом! Чтоб не гонялась за ним. Чтоб дала жить! Свернуть эту длиннющую спину, долбить, пока с хрустом не переломится, пусть с визгом и лаем подохнет! В такой день? Когда он отказался даже от мягкого вкусного фазана? А у этого, видно, только и можно есть, что печень…

Нет, нельзя. Нельзя в святой «постный» день.

Из чащобы выехал человек-хозяин с голым лицом.

И все осталось по-прежнему.

10

Пик зимы. Самые сильные морозы стоят. В такое время у лис — наилучший мех.

Кончой промышлял с соколом по равнинам, холмам-адырам и балкам у Чештюбе. За неделю добыл однажды двух лис, да каких! Ценнейшими шкурками любовались многие в аиле. К леснику захаживали все чаще; зимними вечерами за крепким чаем да наваристым бульоном аильчане только и судачили, что об удаче Кончоя. При встрече говорили ему лестные слова, при этом не забывая о шыралге[10] упомянуть.

Росла слава мюлюшкера Кончоя, росла… Директор лесхоза послал своего сына за лисьей шкуркой, добытой Кончоем, мол, очень нужна, необходим отличный воротник на пальто для дочери, девушку замуж собирают. Уступил охотник шкурку, а когда вышел во двор, увидел привязанную к стойке под навесом тучную двухгодовалую овцу. Кончой мог бы назвать цену шкурки, но пусть тоже «подарок» будет, в приданое невесте, проситель не такой человек, чтобы с ним спорить: обменялись «подарками» — пусть так будет.

— Саломалейкум, Кончой-бай,— приветствовал лесника однажды У водопоя Асаналы.— Ходят слухи, ты-

нар из твоих рук вышел особенно хватким, а? Всех ловите. Осталось только волка словить, ну а это, я тебе скажу, невозможно.— И, видя, как помрачнел Кончой от его слов, добавил мягко: — Хвалят тебя в аиле. Старание твое хвалят. А оно-то и окупается сторицей. Весь Тара-гай восторгается тынаром. Я рад за тебя.

— Говорят-то говорят, а зверь он и есть зверь.— Кончой пожал плечами.— Он гнет свое, мюлюшкер свое. Коль твоя душа пожестче, рука потверже, тогда и он послушнее, ловчее, исстари известно. Душу его надо вывернуть, на свой кулак натянуть, иначе проиграешь… Ну а так что ж? Приручился, люди верно говорят, хваткий вышел.

Асаналы понимал: попробовал охотник вывести сокола на лису, получилось раз, другой — и вошел Кончой в раж. Думает в азарте удачи нынешней, что теперь удачлив будет постоянно. А сокол? Истощится, и все. Может, и недалек уже злополучный его последний бой. Да что Кончою до сокола? Мюлюшкер… Из настоящих мюлюшкеров кто не знает, что тынар редко когда победит лису, для него существует охота на уток, на горных индюков, на зайцев, барсуков, сурков, даже на ондатру. Рано или поздно найдется какая-нибудь хитрая да матерая, сама загрызет ловчего.

— Свое обещание не забыл, Кончой-бай? Будешь продавать тынара, так только мне. Я готов его купить, хоть приручил его ты…

— А, ну что ж… Обещал, да. Не отказываюсь.

— Жалеть за него ничего не буду, возьмешь у меня что захочешь. Деньгами или скотом, как тебе угодно. Не с пустыми руками в доме сижу, слава аллаху…

— Сговоримся, Асаналы, сговоримся… Только вот до конца этой недели, пока холода стоят, у себя попридержу тынара. Вчера заметил, за адыром ходят еще две лисы. Самая пора содрать и с них шкурки. Хо-оро-о-ши! Пламя, чистое пламя! Так и горят.

Асаналы был очень доволен разговором: все-таки не даст пропасть соколу, не даст…

На сей раз охота для тынара началась с ночи.

Пронзительно-холодный ветер дул с востока и к утру совсем выстудил старый дом. Хваткий дрожал, замерзая, когда в помещение вошел хозяин. Одно лицо видно да голос слышен, а сам весь закутан в баранью шубу.

Кончой посадил тынара на руку и вышел во двор. Сразу стал покусывать, щипать со всех сторон мороз. Но что делать на морозе, тынар знал. По правилам всех пернатых распушил-разрыхлил перья, давая им свободно, будто в беспорядке, улечься поверху и с боков, а еще распушил подперьевой пух. Тепло тогда меньше улетучивается, встречный морозный ветер бьет по верхнему слою» замирает в нем, не пробиваясь до пуха.

Полуголодный сокол все время хотел есть, а потому сразу догадался, что предстоит охота. Ведь сытым он не покидал огороженного со всех сторон помещения.

Как обычно, впереди всех бодро бежит черный четырехлапый, похожий на лису. Кругом белым-бело, но это не от солнца, а от снега, небо же темное, черное даже, вроде этой черной собаки хозяйской, прихвостня.

Едут. Их тень тоже темна, бежит по снегу, опережает их, будто проводник, ведущий куда-то вдаль, за гору. Хваткий долго и упорно следит за тенью и изредка, искоса за собакой. Однообразие движения порядком надоело; все вокруг стылое, сам застываешь. Впервые возникло желание вернуться еще до охоты обратно, в пусть темное, сжатое стенами, но привычное помещение, где все-таки было потеплее. Очень не хотелось на сей раз выходить на охоту. Не хотелось взлетать, тратить жизненные силы, которые так нужны в большой холод…

Мороз пробирал и каурого. Будь его воля, стоял бы он у яслей да хрустел бы сухим сеном. Но нынче хозяин спозаранку его оседлал, значит, выезжать придется; а раз так, каурый, глубоко вздыхая, дал себя оседлать, хотя из-за каждого неточного движения еще не проснувшегося толком хозяина стриг ушами и нервно встряхивал своей большой, словно ведро, головой…

Недоволен был зимней стужей и черный тайган. Нещедрая к нему природа наделила собаку жидковатой шерстью, от которой даже в предзимние ночи пользы мало. Чтоб не мерзнуть, тайган старался сейчас больше бегать — обегал лошадь то справа, то слева, мчался вперед. Все равно дрожь в теле усиливалась. Будь тайган один, давно бы убежал вперед, в неизвестную сторону, где, может, было потеплей, но отрываться от хозяина нельзя. Вдруг хозяину понадобится его помощь, позовет, а его нет. Такому не бывать! Он всегда должен быть поблизости, рядом где-нибудь, чтоб его глаза постоянно видели глаза хозяина, их выражение, чтоб уши слышали приказы хозяина… Лошадь вот как назло идет не бодро, перебирая всеми четырьмя ногами, другое дело, когда она отталкивается двумя задними ногами, а передние посылает вперед и будто падает на них. Тогда только догоняй, и весело тогда бежать вместе, шуму больше — правда, всякие комья грязи да камушки тогда отлетают от твердых лошадиных копыт, подчас больно ударяя бегущего рядом тайгана. И уж совсем болезненные пинки-удары можешь заработать, если побежишь следом. Но все равно: быстрее — оно веселее, да и умеет тайган, как только начинает лошадь брать разгон, выскочить вперед и держаться впереди. Да, в споре — кто быстрей — тайган никому не отдаст первенства. Но и отрываться, вспоминает пес, тоже нельзя, голоса хозяина не услышишь…

Холодно было леснику Кончою, холодно. Можно было не ехать на охоту. Но в зимний короткий день от безделья какая польза? Сидеть дома сложа руки да греться? Нет, любо дело — охота. Коль не добьешься успеха, так хоть надышишься свежим воздухом. Ну а вправду говоря, обещание продать тынара Асаналы послужило толчком для Кончоя, погнало его на охоту. Спадут морозы, лисы в горы уйдут, где теплее, где корму полно, да и безопасней. Ищи их тогда, свищи! А потом, в лисе ли, в корысти ли главное? Нет, свидетель аллах — главное то, что мюлюшкер Кончой еще не вдоволь наохотился со своим хватким. Радость от соколиной охоты скоро улетит, как вольная птица, в небе исчезнет, тогда жди-пожди долгие дни другого случая, когда повезет…

Резко обернулась красная лиса, только что перевалив седловину адыра. Что-то недоброе ей почудилось. Предчувствие тревоги какой-то ее охватило. Посмотрела красная лиса на седловину, где сейчас, должно быть, легли по разметанному поперечными ветрами снегу ее четкие следы -г- самый страшный предатель. Правда, никого вроде там не было, никто не шел по ее следам. Успокоила себя и пошла своей дорогой дальше.

Впереди встретилось ей несколько кустов чия. Семенящими шажками обежала их, потом отошла в сторону, еще покрутилась и опять вернулась к кустам: хоть и нет опасности, но перепутать следы свои стоит, пусть-ка попробует разобраться, кто надумает преследовать ее. Почему-то не улеглась, а все росла тревога. Она искала тут встречи с куропаткой или дикими голубями, которые любят зарываться в снег у сухих кустов. Но из-

за этой непонятно чем вызванной тревоги отвлеклась, позабыв даже, зачем сюда шла. Незаметно для самой себя перешла на походку лисьей разведки. Еще и еще осматривала открытую местность и откуда можно было ожидать чьего-нибудь нападения. Подалась вправо, туда, где виднелся конец белоснежной поверхности,— там должен быть глубокий обрыв. Решив, выбрала ход прогулочной пробежки, но и это была хитрость, для отвода глаз врагов, что все-таки ей мерещились.

Лиса остановилась. Точеную мордочку свою потянула вверх, нюхает, изучает воздух, глаза ее с хитринкой еще больше сужаются, остроконечные ушки стоят торчком. Тянутся, стараются вроде бы не только услышать далекий звук, но и увидеть, что тревожит. Резко дернула огромным пушистым хвостом, проворно покружилась на месте. Ничего не видно, никого не слышно, никакого живого запаха не идет от снежной целины. И это было самое опасное — отсутствие, пока еще отсутствие хоть малого признака того, что подтверждало бы ее тревогу. И убежать не из-за чего, и оставаться тревожно, опасно, страшно.

Неожиданно из-за седловины — по следам, значит, все-таки по ее следам! — выскочило что-то черное, жаркое. Запах еще не чувствовался: расстояние между ними предостаточное, чтобы убежать. Движется зверь по глубокому снегу, бежит, грузно проваливаясь. Красная уверена в себе — этот ее не догонит. Послышался скулящий лай. Теперь лиса узнала собаку — прихвостня человечьего.

Черная собака шла по ее следу, это верно. Красная лиса спокойно поворачивается: что ж, она дойдет до следующего куста чия и так помчится, что пушистый хвост снега не коснется, вытянется над землей, поддерживаемый скоростью легкого, но сильного лисьего бега.

Заметив красную, тайган бросает след — чего тут вынюхивать, когда вот она, на виду — и, нетерпеливо подскуливая, прямо по насту кидается к лисе. Красная чувствует: преследователь упорен, погоня не скоро иссякнет, сил придется затратить немало; на бегу раскрывает лисица пасть, выпускает тоненький красный язык, пусть его встречный холодный воздух подсушивает. Собачьим чутьем тайган тоже понимает, от бега пот скапливается на языке, надо раскрыть пасть, и подставляет язык морозному ветру.

Мюлюшкер Кончой подъехал на кауром к седловине. Противоположная гладко-белая сторона хорошо просматривалась отсюда. Первым, кого он там увидел, был его черный тайган. Уже далеко отбежал от места, где снег отполирован ветром, к глубокому, но, видимо, твердому снегу склона. А там впереди, ближе к обрывистому спуску… аллах всемогущий, дай удачи, дай же удачи! Пламя бежит, лисья шкура, да какая! Глаза Кончоя загорелись, загорелись и глаза тынара. Тогда мюлюшкер, приподняв сокола, бросил его в воздух в нужном направлении, а сам, понукая каурого, заработал камчой и задниками мягких ичиг.

Давай, давай! Пошла охота!

Скачет Кончой, мчится сокол, яростно торопится тайган.

Кончой понукает каурого, Кончой покрикивает, подбадривая сокола: «Кый-ту-у! Кый-ту-у!» Кончой торопит тайгана: «Айт-айт! Тувайт-айт! Тувайт!» Все совместно с хозяином должны выполнять какую-то важную работу, и каурый пускается тоже во всю прыть, расшвыривая снег, черпая новые силы в командах хозяина.

До обрыва осталось десяток прыжков. Лиса уходила от собаки. Не догонит!

Лиса передохнула. Заметила скачущего верхом человека. Этот и подавно не догонит ее.

И вдруг лиса почувствовала, не успев ничего увидеть, резкий удар сверху и гулкий воющий шум крыльев. Если б и успела она взглянуть вверх и увидеть сокола, он уже был слишком близко, ни увильнуть, ни тем более отбежать в сторону она бы не смогла.

Вот оно, оправдалось ее предчувствие опасности, ее тревога.

Но сдаваться без борьбы красная не собиралась.

Всем телом она приникла к сугробу, сжалась в комок, готовая юркнуть влево или вправо при следующем ударе сверху. Воющий звук снова чуть не оглушил ее. Она юркнула вправо, но что-то сильное, остро-когтистое цапнуло ее ляжку и разом схватило за шиворот; это что-то стало мощно сжимать ее с двух сторон, притягивать голову к задним лапам. Хотела рвануться-разогнуться, но не вышло. И еще один коготь врезался сзади в другую ногу. Больно, очень больно! Затрепыхалась, сцег и шерсть полетели в разные стороны. Когти распяленной соколиной лапы стискивали заднюю часть туловища, вызывал дикую боль,— лисе хочется выть, а тут еще грохот крыльев в ушах.

Заскулила. По-собачьи заскулила. Потом по-собачьи тявкнула. Забилась изо всех сил, желая вырваться из когтей.

Силы еще у лисы были. И она хитрила, зарываясь в снег, вздымая снежную пыль, мешая этим хваткому.

Хваткий держался на спине крупной, сильной, огненно-красной лисы. И держал его на спине лисы парус крыльев да намертво заякоренная в лисье тело одна лапа. Все четыре когтя сжались за ляжкой лисы, вонзились в мякоть почти до упора, до основания плюсны — выпустить жертву они не выпускали, но и сломать ей хребет, находясь в таком положении, не могли. А когти другой лапы соскользнули с вертлявого, гибкого лисьего тела. Шкуру покорябали, но и только. Вновь и вновь пытался тынар захватить вместе с густой шерстью кожу лисы. Но лапа опять срывалась.

Весь седой от быстрого бега на морозе, тайган наконец добежал до места схватки, взметнув снег так, что обсыпал им весь куст чия. Приостановился, чтоб немножко полаять. Драка не на шутку. И лиса и ценная птица сильны. Решил напасть тайган на сильную лису. По правилам поимчивых охотничьих собак положено вцепиться клыками за ухо; если сумеешь разгрызть жертве кость за ухом, тогда любой — пусть даже сильней тебя — зверь свалится с ног. С таким расчетом тайган и набросился на рыжую лису, метил в ухо, но ухватил хвост.

Пес все и испортил.

Хваткий схватил наконец лису за загривок, укрепил лапу, приготовился добивать. И тут на тебе, черная тварь! Ни разу никто не вмешивался в его битвы, в его работу. Даже гололицый хозяин подходил, лишь когда тынар добьет зверя. Зачем оказывала ему услугу эта черная тень человека, от одного вида которой у тынара топорщились в гневе и ярости перья? Услугу? Да нет! Когда с угрожающим «р-р-р!» черный набросился на красную, лиса с непомерной силой рванулась и снова высвободила свой загривок. Сокол держался теперь на ней только одной лапой сзади да прикрывался крыльями, а лиса столкнулась с черной собакой пасть в пасть; тут же они и сцепились, эти два четвероногих зверя.

Будто его, хваткого, тут вообще не было, будто его можно было и не принимать в расчет! Разъяренный

тынар угрожающе впился взглядом своих расширенных глаз в тайгана. Но тому было не до него. И тогда решительным взмахом свободной лапы он ударил черную тень по морде. Вторым или третьим — или, может, большим задним — когтем-пальцем он зацепил собачье око; что-то брызнуло, и сокол ощутил коготь в мягкости и тепле. Замкнув все когти на отворенной от невыносимой боли пасти, сомкнул их, страшно нажав. Левый глаз, проколотый насквозь, мешал собаке видеть. Она оторвалась от лисы, разжав пасть, выскользнула из соколиных когтей и сунула морду, будто обожженную, в снег.

Лиса снова сделала ловкий поворот туловищем. Острая боль в спине не отпускала ее, но лиса чувствовала, что сила, которая эту боль причиняет, слабеет.

Сокол не собирался отпускать добычу. Он вновь поднялся и вновь ударил собаку, он будто притягивал ее к тисе, но справиться с живым клубком двух четвероногих зверей тынар, конечно, не смог. Он подмял их под себя, двух своих врагов, и тут почувствовал, как укололо его что-то в живот. Это была острая боль, похожая на ту, что пронзила, когда хозяин кольнул его сальную железу под хвостом/Сокол испугался не боя, а боли. Лучше бы ей не начинаться. Раз начнется, конца не будет, измучает всего.

Отцепиться?

Боль усиливалась. Отдавалась громом уже где-то в глубине его существа. Треснули и сухожилия между ногами.

Взлететь, взлететь! Подняться в небо! Оставить это место для тех, кому недоступно пространство, небо!

Но когти никак не желали расслабиться, расправиться, выпустить схваченное. Они не слушались его, не подчинялись ему больше. Хваткий заклекотал: «Тцок! Тцок! Тцок!» И это был предсмертный клекот…

Первой высвободилась лиса и пустилась по снегу летучим пламенем; пушистый хвост ее плохо заметал ярко-алую дорожку на снегу.

А черный тайган бесился от боли, рыл лапами снег, всем телом тянулся, рвался назад, чтобы высвободить морду из когтей. Пес тянул птицу за собой, перенося удары ее крыльев, которые становились все слабее. Тайган кусал, кусал, кусал безразлично что: крыло — так крыло, зоб — так зоб. После того как пес (или это была лиса?) разорвал брюшко сокола, бой был им выигран.

Тынар еще держал тайгана, уже не за морду, за шерсть правого бока, он еще бил туда, в тайганий бок, острым и твердым своим клювом, желая добраться до печени, но исход был ясен. Выгнувшись змеей, тайган отрывается от тынара и получает наконец возможность пустить в ход свою огромную окровавленную пасть. Острые собачьи клыки рвут тело врага. С хрустом ломаются легкие косточки птицы.

Тайган, однако, не может торжествующе залаять. Кровоточащая глазница терзает его болью. И, вновь зарываясь в снег, пес сначала скулит жалобно, а потом начинает выть.

— Ой, беда! — Кончой спешился и будто столбом врос в снег.— Ой, что же мне теперь делать?! Где ж я теперь найду такого…

Значит, сокола загрыз черный тайган? Грузно подминая снег, Кончой приближается к месту боя. Тайган испуганно вскакивает, кидается в сторону вместе с зажатым в пасти мертвым тынаром, чьи крылья чертят по снегу невнятный узор.

— Брось! Брось, проклятый!

Мертвое тело тынара на чистом снегу, дымчато-легкое, будто кусок растрепанного войлока.

Кончой стоит в центре круга, запятнанного кровью и следами беспощадной борьбы. Тайган скулит, временами завывает и все тычется, тычется головою в снег.

1981


[1] Тынар — разновиднсть сокола, кречета, наиболее ценная птица-охотник.

[2] Чепкен — национальная мужская верхняя одежда типа пальто.

[3] Тер — почетное место, обычно в стороне, противоположной выходу.

[4] Будайык — так называют предводителя ловчих птиц, а среди людей — самого талантливого.

[5] Корумдюк — подарок, приносимый на смотрины новорожденного.

[6] Мюлюшкер — охотник с соколами и воспитатель ловчих птиц.

[7] Болуш — до революции волостной управляющий среди киргизов.

[8] Борбаш — крупный сорокопут.

[9] К и й и к — дикое парнокопытное животное.

[10] «Шыралга!» — «С полем, молодец!» Приветствие при встрече возвращающемуся с удачной охоты и не без намека на подарок — часть добычи.

Опубликовано в журнале “Дружба народов”, 1982, №12

Вас также может заинтересовать